с жены Свево. Поэтому Итало Свево включается во всю эту путаницу, а «Записная книжка Музиля» пересказывает сцену примерки смирительной рубашки отцом героя «Самопознания Дзено». Дзено безумен настолько, насколько и Свево (каждый писатель волен быть в своих писаниях иным, нежели он есть на самом деле), и безумен к тому же «наследственно», ведь безумным в романе был его отец, которого «лечили рубашкой» в клинике Триеста. У Джойса, «не безумного», каким он оставался только в собственных разнообразных кошмарных видениях, была слабоумная дочь, и это «семейное слабоумие» стало поводом для его многократных, «всегда безуспешных» бесед с Юнгом. Дочь Финнегана Изабелла, Осси, Изольда, а таким образом и Лючия, слабоумное дитя Джойса, описаны так «профессионально», что Кован говорит: «Каждому, кого интересуют взаимоотношения между нарциссизмом и шизофренией, будет полезно изучить образ Иси. Сам Джойс пережил кризис с femme inspiratrice[1]». Именно такой диагноз поставил ему Юнг. Из всего этого вырастает абсолютно новый роман, отличающийся тем, что в нем «происходит действие, которое не прибавляет знания, и знание не вызывает в нем действия», как сказал Джеймс Хиллман.
Брата Джойса звали Станислав, его имя прославилось благодаря переписке братьев, а одного из сыновей Джойса назвали Джорджио, отчего и появился Джорджио, брат моего Музиля из Триеста, которого я поселил там в 1912 году, равно как и себя, реального, в 1988 году, во время написания «Записной книжки», поселил в Ровине. (Кстати, у Роберта Музиля был племянник, носивший ту же фамилию, звали его Бартоломео, только он работал поваром в семье богачей, проживавших в Ровине на Пунта Коренте.) Я, «безбратный», да и не особо желающий иметь брата, захотел одарить писателя Музиля настоящим братом, нечто вроде позитивного антипода, и долго размышлял, каким он должен быть, пока во время поездки в Загреб не увидел в доме своих друзей давнего знакомого, стоящего у косяка, и так, стоючи, поедающего суп. Его, похожего на вудиалленовского недотепу, в загребском обществе все знали как симпатичного дилетанта (как аккомпаниатора, аниматора, синхронного переводчика, но прежде всего как дамского угодника), принимающего участие во всем и всегда все свои дела доводящего только до середины. Такой человек был просто необходим, чтобы сломить железную дисциплину Музиля, выставить ее на всеобщее обозрение и поставить под сомнение.
После этого я, продолжая вольготно обращаться со своими героями, позаимствовал также Игнатия Галлахера из собрания писем Джойса, подготовленного Ричардом Эллманом, в то время как другие фигуры, действующие в Триесте, явились мне из «Praktischer Wegweiser durch Dalmatien» за 1911 год. Раз уж в этом «Путеводителе по Далмации», изданном в 1911 году в Вене, можно было разместить часть переписки Джойса того времени, то почему в моей книге, написанной семьдесят лет спустя, не прочитать жизнеописание другого писателя, который вообще никогда не жил в Триесте. Доктор Копросич лечил отца Свево, героя книги о Дзено, так что я имею полное право предполагать, что он не отказал бы в услугах и другим особам, которые, как я считаю, тоже могли бы там оказаться.
Генерал Штумм фон Бордвер, фигурант огромной книги Музиля, и в то же время главный герой «Записной книжки Музиля», сворачивает с запланированного пути в Линц и прибывает в Триест, где, помимо задуманного им привлечения Музиля к работе в их идиотском суперавстрийском комитете, вещает по кофейням и в приличных обществах о пробуждении народа австрийского, читает лекции по этой проблеме, а заканчивает в смирительной рубашке, той самой, что описал Свево. Позже я узнаю из книги Магриса о Дунае, что в Линце «весьма высок процент нервных заболеваний среди молодежи», а также что именно здесь покончил жизнь самоубийством меланхолический писатель Адальберт Штифтер. В дунайские волны «бросилась его приемная дочь», а сам он «пребывая в ипохондрическом кризисе и страдая от невыносимой боли, ускорил собственный уход с помощью лезвия бритвы». Так говорится в метафизическом путеводителе «Дунай» Клаудио Магриса, который сам был родом из Триеста. Адальберт Штифтер не раз упоминается в «Истории немецкой литературы» Фрица Мартини, но только косвенно: кто-то «писал как Штифтер», или образы того и того писателя «перекликаются с образами Штифтера», или что тот или иной пассаж у этого и того писателя «напоминают Штифтера». Таким образом, меланхолия Штифтера послужила прозорливым предвестником того, что его имя будут вспоминать лишь в сравнении с отличительными чертами других, возможно, таких же неуравновешенных литераторов с замутненным сознанием. Иначе говоря, Магрис прославлял Линц (в котором «после всего» мечтал жить Гитлер) как город безумцев, а я, не подозревая об этом, вслед за Магрисом сделал таким Триест. Потому что только в безумном городе могла родиться идея распахнуть ворота сумасшедшего дома, как это сделал Базалья. «В повести „Турмалин“, одной из жемчужин творчества Штифтера, — пишет Магрис, — почти сошедшая с ума девушка пишет пространные тексты, не осознавая того, что она пишет, олицетворяя невероятную тупость, источаемую высшими кругами интеллигенции». Возможно, многие из нас пишут, не осознавая того, что они понаписали, как в некоторой степени это было и с самим Магрисом, и мне очень симпатична эта тупая девушка из «высших кругов интеллигенции», возникшая невесть откуда. Кстати, Дунай в его понимании был притоком, а не главной рекой (главной у него, естественно, стал Инн), по нему можно было доплыть до Мирны на Истрии, а Мирна, по сути, была «Хисаром, рукавом Дуная», именно по нему «в Адриатическое море проплыл корабль „Арго“, возвращавшийся из Колхиды». К. М. списал это из задарской книжечки Гульельмо Мениса, изданной в 1848 году. Европа тогда бунтовала, а Гульельмо занимался морем Адриатическим и нашей землей Истрией, метафизическим субконтинентом, на котором я, сидя на ровиньской скале в 1988 году, лихо сочиняю вам, что в 1912-м сидел в триестской кофейне и звали меня Музиль. Я даже попытался понять, как австрийский писатель, и без того нервный, вел бы себя в меланхоличном городе Триесте, о котором, кстати, астматик Пруст писал как о «чудном крае, где жители задумчивы, закаты золотисты, а звон колоколов печален». Похоже, ни один писатель не живет там, где хотел бы жить, но вынужден жить там, где жизнь нервирует его и заставляет думать о совсем иных, чужих, краях.
Кстати немецкое слово «stumm», как сообщает Эмиль Бенвенист, буквально означает «паралич языка», а если верить обычным словарям, оно означает «немой» и исходит от «stammeln» — запинаться, заикаться, не имея ничего общего со словом «Stimme», которое в своем старинном, готском, облике «stibna» означало то, что исходит из уст, то есть «голос». Генерал Штумм Музиля, который в моей режиссуре едет в безумный Линц, но сворачивает в сторону Триеста, где уже живет Свево, где будет писать Умберто Саба и где однажды родится Магрис, этот Штумм свалится туда словно с Луны, чтобы прочитать свои идиотически- патриотические лекции, причем вещать будет своим «парализованным, немым языком», о чем свидетельствует уже само его имя, а «голос» его, «stibna», это вовсе не голос в том понимании, о каком пишет французский лингвист, с голосом и голосованием это не имеет ничего общего. Голос генерала, вроде не парализованный, но его стараниями превращается в контрголос и антиречь, тогда как обычный человек (даже если он генерал, национал-параноик и паралитик, которого ждет смирительная рубашка), изрыгая перед кем-то или чем-то свои идиотские речи, все-таки говорит что-то и о чем-то. Так что я голосую за идиотизм генеральского stumm’a, крестным отцом которого был Музиль, и выступаю против не-идиотской, контрштуммовской «правильности», которая превращается в чистый голос, Stimme, stibna, о значении которого пишет в своих трудах Бенвенист.
«Итак, я убежден, что в каждом из нас живет семя безумия, которое, пробудившись, может многократно умножиться». Слова эти сказаны не Фрейдом, а Бальдассаре Кастильоне в 1528 году, в трактате «О придворном», того самого Кастильоне, которого писал Рафаэль и который посматривает на нас из-под бровей в одном из залов Лувра. «Поэтому сегодняшний досуг мы посвятим обсуждению этой забавной темы, каждый должен объявить: поскольку мне сегодня предстоит на публике быть безумным, то я скажу, в связи с чем и каким именно видом безумия я страдаю, предугадывая его исход по искоркам безумия, которые ежедневно из меня выскакивают». Дворянин, но не из рода Урбини или Монтефельтро, а Бальдесар, преждевременно объявившийся при дворе венского психоаналитика, личность, обладающая не только высшим знанием, но и демонизмом, говорит об этом совсем как Штумм фон Бордвер в зале, который я для него арендовал в Триесте.
Кларисса Музиль в «Записной книжке Музиля» говорит то, что могла бы сказать в «Человеке без свойств», но там она не сказала «всего» только потому, что сказать «всё» попросту невозможно, будь то в книге или в жизни. Ценность произнесения «всего» в том, что говорящее лицо желает приблизиться к нам, но произнести «всё» это лицо в принципе не в состоянии, в этом как раз и есть причина и цель произносимых этим лицом слов. Учитывая это, Кларисса в моей книге абсолютно «легитимно» говорит то, что могла бы сказать, оставаясь супругой Музиля, в том и другом случае все объясняет решительное утверждение Музиля: «Она просто более возбужденно говорит, чем другие». Между тем появление моей