голышом запрещено. А ведь гораздо интереснее делать то, за что могут наказать.
Вид у нее стал мечтательный, она перестала хихикать.
— Был прекрасный августовский вечер, луна висела большая и желтая. Девчонки завернулись в простыни и спустились по пожарной лестнице. Затем мы прокрались к корпусу, где жили мальчики, и увидели, как они вылезают через окно. Хотя им пришлось труднее. Сначала нужно было перебраться через перила балкона, а потом — съехать по водосточной трубе.
— И папа тоже спускался? — нетерпеливо спросила я. — Он тоже съезжал по водосточной трубе ночью, обмотавшись простыней?
— Конечно, — кивнула она и снова засмеялась, даже закашлялась от смеха. — Дело и было в простыне. Она зацепилась за какую-то неровность на стыке двух жестяных листов, и он повис, беспомощно болтаясь в воздухе и пытаясь отцепиться.
Она закрыла лицо руками, плача от смеха, и слезы просачивались сквозь пальцы.
— Простыня зацепилась за трубу, но выпутаться ему удалось: он выкатился из простыни, как мясной рулет, и шмякнулся вниз!
— Он ударился? — спросила я, не понимая, что во всем этом смешного.
— Ты бы видела его, когда он обнаружил, что стоит совсем голый, а мы таращимся на него во все глаза! В конце концов, он побежал к реке и первым бросился в воду. Надо же ему было где-то спрятаться.
— Какой смелый, — сказала я.
— Может быть, — ответила мама. — Но нам это не привело в голову. Той ночью ему и дали прозвище Рулет.
— Дураки…
Она кивнула.
— Непонятно только, почему он потом влюбился в меня. После таких приключений…
Я ждала, когда она продолжит рассказ о том, как Рулет стал моим папой, но ей, видно, требовалось время для размышлений. Она утрамбовала белье в стиральной машине, насыпала порошка и только после этого заговорила снова:
— Это было летом, после окончания школы. Мы не виделись, пока учились в старших классах, но, устроившись на пару месяцев поработать, я в первый же день встретила его. Мы оба сортировали почту, в одну смену. Каждый день приходилось ехать в Йевле и, выполнив работу, возвращаться в Стокгольм первым утренним поездом. Во время этих путешествий мы и разговорились друг с другом.
У нее снова стал мечтательный вид.
— Никогда не встречала такого необычного человека, как он. А когда я оказалась у него дома…
Она умолкла на полуслове и стала теребить пуговицы на кофте.
Я не понимала, чего она стесняется. Может быть, она стеснялась и там, дома у парня, с которым вместе работала и который потом стал моим папой? Вдруг она подняла глаза, взгляд у нее был восторженный.
— Этот запах я почувствовала уже в прихожей. Острый, сильный запах. В кухне стояла картина, над которой он работал. Повсюду виднелись банки с краской и кисти. Он открыл окно, но я не видела ничего, кроме этой картины.
— Что там было? Ты помнишь, что было на этой картине? — я не могла скрыть возбуждения в голосе.
— Помню ли я? Да она до сих пор у меня перед глазами. Огромный дуб. Казалось, ему тысяча лет, но он был живой! Ветви словно шевелились, и чем дольше я смотрела на него, тем больше он напоминал человека.
— Где она сейчас, эта картина?
— Спроси у папы. Не понимаю, почему он перестал рисовать…
— Но картину же он не мог выбросить? Если она была гак хороша?
— Не знаю, не знаю… — вздохнула она. — Мне и вправду жаль, что картина исчезла. Тебе бы она понравилась, Элли. Мы могли бы повесить ее над диваном. Если честно, я думаю, что папе этим и следовало заниматься в жизни — живописью. Человек, который пренебрегает своим даром, становится несчастным.
Я вскочила и бросилась в гостиную.
— Где твоя картина? На которой дуб?
Он поднял голову от газеты и растерянно посмотрел на меня.
— Мама рассказала о том, как вы вместе работали на почте. Как она пришла к тебе домой, а ты рисовал огромный дуб. В кухне.
— Ах, та картина! — он засмеялся. — Она не удалась.
— Но я хочу ее увидеть, — упрямо повторила я. — Ведь где-то она должна быть?
Он задумался.
— Кажется, я отдал ее соседу, который сделал из нее столешницу.
— Какому соседу? Где?
— Успокойся, не здесь. И как его звали, я не знаю.