Старикашка отворачивается.
— Я делал что мог, — говорит он, — а вы теперь делаете что хотите. Я не против, но что может быть надежнее чернил?
— Машинка для резки бумаги. Никогда не думал, что мой отец станет диссидентом.
— Я тоже не думал, что мой единственный сын станет банкиром.
— Кем же я должен был стать? — говорит банкир.
— Откуда я знаю? — говорит старикашка удивленно. — Я никогда над этим не думал. О твоем будущем думала твоя дорогая мать, и мне казалось, что если к ней присоединюсь еще и я, это будет бессмысленной жестокостью.
— Мама хотела, чтобы я стал пианистом.
— Да, у нее совсем не было слуха.
Оба смотрят на собаку, которая возвращается к попыткам прорыть в паркете дыру.
— Как странно ведут себя животные в последнее время, — говорит банкир. — Они словно чему-то радуются.
— Мир сходит с ума, — говорит старикашка довольно. — Даже дети, сегодня в парке я видел нечто подобное. Хотелось бы посмотреть, чем все закончится.
— Папа, мир сходит с ума последние сорок тысяч лет.
— Сорок?
— Считая с кроманьонцев.
— Да, — говорит старикашка, — это долгий процесс. Как твоя жена?
— Как обычно. Я работаю, она скучает.
— У этой девочки есть мозги, — говорит старикашка, закуривая. — Когда не спишь в огромной спальне…
— Вздор, — говорит банкир. — Нам просто нужен ребенок. А еще лучше — трое.
— Твоей дорогой матери, — говорит старикашка, — понравился бы твой выбор, я имею в виду профессию. В конце концов, тогда мы еще не знали, что можно растить из наших детей банкиров, пианисты казались безальтернативными. А мне совершенно не с кем разговаривать…
Он хочет стряхнуть пепел и отводит руку, как будто передумав.
Она лежит на низкой кушетке, безучастно перелистывая яркий журнал. На ней все то же черное платье. Телефон начинает тонко свистеть; она медленно морщится, выдыхая дым. Когда телефон смолкает, она встает, пересекает комнату, берет трубку: «Слушаю». Из телефонной трубки противно тянется ровный зуммер. Она снова пересекает комнату, на этот раз по направлению к окну.
С высоты шестого этажа виден парк; сверху — взгляду, который беспрепятственно сравнивает его с еще светлым небом — он кажется темнее, чем есть. Но от земли, из-под крон деревьев, поднимаются, смешиваясь с небом, сумерки, и в этих сумерках проступает близкая осень.
Рыжая женщина в черном платье угрюмо смотрит в окно. Она хмурится и проводит пальцем по стеклу. Она закрывает глаза и проводит ладонью по подоконнику. Под руку ей попадается блокнот из желтых листочков — написав что-нибудь, такой листок можно прилепить к чему угодно и потом отлепить без вреда для поверхности. За окном пролетают желтые листья. Они еще мягкие, их еще немного.
Толстый желтый лист — прожилки на нем не видны, и весь он точно вырезан из одноцветного мягкого картона — долетает до угла улицы; ветер переносит его через дорогу, он падает рядом с неглубокой лужей и лежит там, медленно темнея. Потом он исчезает, потом его выхватывает из темноты свет фонаря.
Густой, желтый, теплый, неподвижный свет фонарей смешивается с неподвижной водой лужи. Дождевая лужа кажется разлитым маслом или лужей чернил небывалого медового цвета. На ее дне проступают трещины старого асфальта — неотчетливый разрозненный алфавит. В середину лужи ударяет крепкий ботинок. «Ну и зачем?» — говорит женщина.
Повернув, через парк медленно идет пара средних лет — мужчина и женщина, похожие на господина и даму. Мужчина бледный. Женщина худая.
— Какая теплая ночь, — говорит дама. — Какой странный в этом году сентябрь. Ты пожалеешь наконец свои ботинки?
— Я испытываю их на прочность, — говорит господин. — Я похож на Терминатора?
— Ты похож на писателя, пообедавшего в гостях, — смеется дама. — Надо было так врать?
— Да, я был великолепен.
— Болтун и лгун.
— Это профессиональное.
Писатель горбится и глубоко засовывает руки в карманы пальто.
— Со стороны, наверное, мы сейчас похожи на картинку, — говорит он. — Или две картинки в одной книжке. Стр. 32 и 33, например. Разворот. Супружеская пара.
— Ты когда-нибудь будешь смотреть на нас не со стороны?
— Счастливая супружеская пара.
— Вот так идея, — говорит дама. — Из этого романа не сделаешь.
— И жизни тоже, — говорит писатель. — У меня проблемы с сюжетом, а не с идеями. Пойдем завтра утром шуршать листьями?
— Листьев еще нет, а у меня завтра утром лекция. Пора бы выучить, новое расписание висит на двери туалета.
— Это же твое расписание.
— Но туалет-то у нас общий.
Они останавливаются и закуривают. Смотрят друг на друга. Улыбаются. Идут дальше.
— Как тебе студенты?
Дама меняется в лице.
— Ничего. Тяжело смотреть на лица. Я всегда снимаю очки.
— Прирожденные дебилы?
— Нет, они дебилы по убеждению. Из принципа. Твою мать!
— Наступила на какашку?
— Неужели ты не видишь?
— Чего?
— Крыса пробежала. И такая здоровая. Величиной с Бивиса.
— Наверное, до того, как ты его раскормила?
— Ты последний кусок готов отнять у несчастного животного. Он очень худенький.
— Таксы не бывают худенькими. Они или жирные, или нормального телосложения.
— Он худенький. Eмy нужно правильно питаться.
— Действительно, ты же читаешь ему свои лекции.
— Должен же кто-то их услышать? Я хочу сказать, кроме этих дебилов, которые все равно ничего не поймут. Ты крысу правда не видел?
— Правда.
— И потом, он что-то загрустил. Может, почитать ему Пруста?
— Это бессмысленная жестокость.
— Фак, какая же она была жирная. И со злющими глазами.
— Ты и глаза успела рассмотреть?
— Это конъектура. У такой жирной твари необходимо должны быть злющие глаза.
— И черствое сердце.
— Верно. Самые толстые студенты — самые большие дебилы. Мне всегда не по себе, когда я вижу толстого человека.
— А что ты будешь делать, когда они придут к тебе на экзамен?
— Постараюсь думать о чем-нибудь вечном. Ты о чем думаешь, когда идешь к зубному?
— О булочках со взбитыми сливками.
— Ты о них думаешь с ненавистью?
— Нет, я абстрагируюсь.
— Булочки какие-то невечные, — говорит дама, подумав.