бумаги? Да, есть у нас 'Звезда', 'Пядь земли', 'Последние залпы', 'Живые и мертвые', и, по моему мнению, несправедливо руганный рассказ Ю. Нагибина 'Деляги', и другие хорошие произведения.
Но попробуйте мысленно выньте даже из лучших книг о войне батальные сцены, и что от них останется? Как будто война - это только бои, бои, бои и ничего больше. Но в таком случае после последнего выстрела все встало бы на свои привычные места и след войны не был бы тем неизгладимым следом, который остался в нашей душе и как-то, да это и неизбежно, не отражался на психике и жизни наших детей и всего нашего общества. А работа? Ведь вся война состоит из непостижимо тяжелой работы, порой непосильной, такой непосильной, что в другое время ее и не одолеть бы. Под выстрелами же и разрывами поднимаешь и непосильный груз.
И солдат был в этой работе всечасно.
Мне кажется, что мы еще только подходим к настоящему и глубокому осмыслению такого грандиозного события, потрясшего мир, каким была Великая Отечественная война, и для многих из нас тема ее была и останется навсегда современной. И очень радуют такие великолепные произведения, как поэма Егора Исаева 'Суд памяти', как блестящий фильм 'Баллада о солдате'. Кстати, в той и в другой вещи почти нет батальных сцен, и тем не менее они потрясают больше, чем иные пропахшие порохом и кровью произведения литературы и кино. Крепки они прежде всего мыслями и чувствами, заложенными в них, а вовсе не грохотом боев и количеством подожженных танков.
Вернусь, однако, к началу разговора. Трудно и долго искало путь даже не нежное, а простое гражданское чувство в наши сердца, огрубевшие на войне. Лично я никогда всерьез не принимал поэтические возгласы о том, что в битве мы стали нежнее. Это, видимо, пишется о тех, кто был во втором или третьем эшелонах. А на передовой не было никакой базы для такого чувства и полный простор для противоположных ему. И то добро, что не опустились, не озверели. Крепка, видно, закваска была!
Но дурно представлять нас, фронтовиков, чуть ли не святыми. Мы ж были людьми прежде всего. А человек уж так устроен, что ему сначала спать хочется, потом есть, потом выпить, а потом еще кое-чего. И отсюда множество всяких отклонений от того стереотипного 'героя', который много лет бродил, да еще и сейчас порою бродит, в книгах о войне.
Если бы все обстояло так, как изображается в литературе, то надо предположить, что военные трибуналы существовали зря, а штрафные роты образовывались по какому-то сущему недоразумению, и в них 'искупали вину кровью' сплошь невинные люди.
Мы увезли с фронта не только груз потерь и утрат, тяжесть гнетущих окопных воспоминаний, а также и память о тех несправедливостях, которые не раз обрушивались прежде всего на солдатские головы.
Но мы умели переносить лишения и научились понимать, что 'там в тылу' еще труднее, и хоть крыли 'боевыми словами' старших себя по чину, но дело свое делали, как известно, делали его не всегда с блеском, однако выполнили свой долг до конца.
Я считаю, что самая правдивая книга о войне еще только пишется, и она будет без дозировки: 'сто граммов положительного и пятьдесят отрицательного'. Для правды еще никто гирь не придумал, да и не придумает, полагаю.
Так вот с этим 'грузом' и вернулся я с войны. Да и один ли я?!
А тут такая жизнь началась, что и вспоминать о ней не хочется. Право, бывали в первые послевоенные годы такие дни, когда я жалел о том, что меня не убили на фронте.
В сорок седьмом году мы с женой, тоже недавно демобилизовавшейся, жили в старом, полуразвалившемся флигеле. Как-то я прибежал на обед раньше ее, быстро нарубил дров - и во флигель, варить картошку. Распахнул двери, да так и застыл с охапкой дров на пороге.
По флигелю разносился голос певца, и такой раздольный, и так он здорово заливался, что мне казалось: сейчас наш старый клееный репродукторишко рассыплется в прах. Но 'сооружение' сдюжило, и голос певца сотрясал нашу халупу.
И виделось мне синее-синее море, и он, певец, в лодке среди осплепительных волн, и где-то на далеком берегу, тоже облитом солнцем, вся пронизанная лучами девушка, а вокруг такой изумительный, такой светлый мир!
Я сидел и слушал, забыв про картошку и про все на свете. Мне кажется, тогда души моей коснулась впервые нежность, и война для меня кончилась хотя бы наяву.
Я знаю нескольких бывших фронтовиков, которые так или иначе сократили свою жизнь. Верю, что, если бы они хоть раз слышали того певца, Джильи, они бы больше ценили и любили жизнь.
Он бы уберег их от беды, как уберег в свое время меня, наново открывши мне тот мир, которым я грезил в юности и о котором постепенно забыл на войне.
Прекрасное, оно способно воскресить человека, оно проникает в самое сердце, где и хранятся настоящие чувства, а сверху ведь только оболочка, самое же ценное глубоко упрятано, и его мы почему-то стыдимся и выказываем лишь своим детям, да и то пока они ничего понимать не умеют.
Все остальное: чуткость, доброта, умение быть ласковым - это лишь продукт затаенной в нас нежности - неоценимого человеческого качества, без которого мы не имели бы трепетной музыки, прекрасной живописи, книг, стихов, поэм, при чтении которых закипают в горле слезы. Мы довольствовались бы маршами да схемами военных уставов.
Но память о войне не умерла в нас, и о войне многие из нас начали писать. На первых порах было как-то проще; выхватил боевой эпизод или кусочек биографии - написал. И читателю приятно, и тебе любо. Все есть: и бой, и подвиг, и любовь, и ненависть. Но эпизод так и остался эпизодом или кусочком биографии.
Однако проходят годы, и возникает внутренняя потребность не просто рассказать о виденном и пережитом, но и осмыслить его. Осмыслить глубоко, масштабно, не с узкой собственной точки, а с общечеловеческих позиций - и тут-то начинается буксовка.
Да, за последние годы в нашей прозе и поэзии немало достижений, и особенно в области короткой повести. Отличные есть повести, им воздано должное, и нет надобности их перечислять - перечислениями у нас и так пестрят газеты, и особенно передовые статьи в них.
А где же наши широкие полотна? Они есть. Но широки они чаще всего по листажу. Почему же происходит такое?
Запас жизненных наблюдений, материал, наконец, степень какого-то писательского мастерства накоплены, а не получается вот так, как в голове иной раз получается - и глубоко, и здорово, и смело, и масштабно. Какие-то тормоза стоят внутри и со скрипом, со скрипом отодвигаются.
Может быть, мы сейчас лишь подходим к этому самому мастерству и начинаем по-настоящему мучиться? Ведь преодоление себя, воспитание писательского характера, умение видеть мир собственным взглядом и осмыслить его собственной головой - это тоже мастерство, а не только выбор языковых и изобразительных средств, кои дают порою основание называть иных литераторов мастерами. Но это далеко не все, это, если на то пошло, лишь подход к мастерству, первые буквы в алфавите, первые азы.
Как часто в наших книгах человек изображается в одной-двух плоскостях. Найдем какую-нибудь характерную черту в облике героя, в его характере - и до конца повести, чаще рассказа, эксплуатируем эти две-три черты, а то и всего лишь штриха. И говорят герои 'похоже' друг на друга, разве что словечками какими-нибудь отличаются.
Но ведь мы тоже числимся в 'инженерах человеческих душ'! Скромничать нечего, назвался груздем! И нашей задачей является изображение человека всесторонне: с птичьего полета, и с земли, и изнутри, и снаружи. Никто нас от этого не освобождал, мы сами дали себе такую поблажку, и вот получаются книги по пословице: 'Сбил, сколотил - есть колесо! Сел да поехал - ах хорошо! Оглянулся назад - одни спицы лежат!'
Спиц сзади нас много, да колеса-то можно по пальцам пересчитать.
Нам надо 'расковаться', нам нужно обретать крылья для высокого полета, нам пора говорить в полный голос обо всем, что мы знали и видели, видим и знаем. Пора, давно пора поговорить о том, что у нас 'наболело', о том, что мы пишем и чем мы дышим.
Дышать в литературе стало легче, но это не значит, что все уже сделано и все препоны на пути к созданию высокохудожес- твенных произведений сняты. Перестраховка, оглядка назад, желание 'приставить' к кому-то, сделать на кого-то похожим еще живы в некоторых наших издательствах и редакциях журналов. Они сбивают с панталыку, задерживают рост писателя, не дают ему возможности расправить крылья в полный размах.
А бескрылость, похожесть - особенно противопоказаны молодым. На то они и молодые, чтобы нести молодое, свежее, пусть спорное, но свое. А у нас еще очень и очень любят баюкать пусть слабое, но бесспорное, приемлемо благополучное 'творение' и часто косятся на того писателя, который ищет, мучается и в поисках делает ошибки.
Создается впечатление, что слова: 'На ошибках учимся' - считаются устарелыми и неприемлемыми. Но не ошибается, как известно, тот, кто ничего не делает. И еще вот что. Мне думается, постоянный, почти набатный призыв писать о современности и только о современности не всем оказал добрую услугу.
Наша критика единодушно закрывает глаза на то, что не всякий художник может быть современным, а точнее, ультрасовременным, ибо под критерией современности у нас нередко подводятся лишь те произведения, которые пишутся по горячим следам событий. Есть немало случаев, когда в погоне за мнимой современностью автор отпихивает от себя тему и материал, который ближе ему, дороже, и вместо высокохудожественного произведения, которое он мог бы сделать, выдает скороделку.
Забывать о том, что наряду с остросовременным Тургеневым работало и немало других художников, и работали они над тем, что выстрадала их душа, не следует. Эта забывчивость приводит к