да вдовы горемышные, с которыми не столь удовольствия поимеешь, сколько горя наслушаешься, да и напьешься с него, с горя-то.
Словом, мысля моя правилась к близкому ходу - побродяжничать поманило. И стал бы я бичом отпетым - ничто меня на путе этом удержать не могло.
Однако ж легко сказка сказывается, да душа-то в берег родной вросла: поля мои, леса мои, река петлей вокруг горла обернулась, что кашне голубое. Куда я от Анисея-погубителя? Куда от последнего Лелькиного прибежища, от отца-материной недожитой жизни, от могил, от Борьки и Костинтиновой, от Сереги и Петрушиной, от тех же стариков Сысолятиных могил? Куда без этих гор высоких, без островов и бугорков, под которыми друзья-товарищи фронтовые, земляки зарыты? Кто их могилы доглядит? Кто в родительский день помянет и поплачет об их? Это уж нонешним молодым кочевникам наши привычки смешными кажутся и без надобности, по наша жизнь без родных могил - что лодка без ветрил. Да и без земли, без бархатных лесов, без синих перевалов, за которыми все что-то хорошее мерещится...
Сниться ж, заразы, станут, как по юной глупости снились на войне. Все это в карман не положишь, с собой не унесешь.
Нет, никуда мне от всего этого не деться и от Таньки нет мне хода. Она навроде и знать меня не знает, но сама из-за реки-то словно в бинокль видит не только чуб мой, но и мысли мои, за поведеньем моим ненормальным следит, намеренья мои изучает и наперед их разгадывает. 'У кого молитва да пост, а у нашего Ваньки - бабий хвост!' - талдычила покойница бабушка Сысолятиха, и правда что в самую точку. А там Лилька в письмах ноет: 'Братка мой! Братка! Мне бы хоть одним глазком взглянуть на Анисеюшко да на горы и, леса наши. Вижу их, во сне вижу. Мы в отпуск засобирались, да, пожалуй что, насовсем приедем. Алекса механиком может и болота осушать мастер'. Совсем сеструха с памяти сдернулась!.. Какие у нас болота? Чего осушать? Но не приехали оне, прособирались. Сперва решили детей подрастить и выучить, потом внуков поднять, да так незаметно и вросли, видать, в белорусскую землю. А на нас надвинулись грандиозные, как в газетках пишут, события.
Наступила еще одна осень.
Флот уходил на отстой. С реки снимали обстановку. Ко мне заплыло околевшее на реке руководство из баскомреча. Заплыло и заплыло. Начальство надо согревать. Закуска по ограде бегает, в воде плавает, в лесу растет, дрова казенны, тепло мое. Загуляли, запели гости с хозяином: 'Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступа-а-ает'. А раз последний и лед скоро - надо на зиму рыбы наловить. Надо дак надо. Кто бы возражал, я не стану. Конец октября на дворе. У нас в осеннюю пору, перед ледоставом, в ближних протоках елец тучился. Стоит один к одному - камешника не видать: думу ли думает, где и как зимовать удобнее, галечку ли мелкую берет, балластом себя загружает - ко дну жаться, меньше сил чтобы израсходовать на плаву. Елец в нашей местности был, что тебе туруханская селедка, - мягок, жирен, прогонист.
В ночь бросили плавушки-сети. Проплыли одну протоку - бочонок ельца взяли, ведер на пять. 'Мало, - говорят гости, - зима долгая, с харчем туговато'. Мало дак мало. Бросили еще. Увлеклися. И раз тебе на одной тоне черпануло ленка, вкусной рыбки, мористым концом сети! Глаза на лоб! Лихорадка в пятки!
А погодка! А погодка! Хуже не придумать. Снежище мокрый - стеной. Кашу по воде несет. Руки отерпли, пальцами уж не владеем. Лодка леденеть начала. Запасу - ладонь. 'Ребята, - говорю, - надо бы домой'. - 'Еще одну тоню. Только одну!.. ' На этой тоне, на последней-то, мы и опрокинулись. Ухватились за лодку, в рыбе плюхаемся. Орем. Чую, огрузать начал, сапоги резиновы до пахов, одежда по осени, не то чтобы и очень уж тяжелая, но все ж телогрейка, дождевик, исподнее. Ну, думаю, дождался и я своего часу-череду, укараулил и меня Анисеюшко. Давно он что-то об себе не напоминал, да вот, стало быть, не забыл, терпеливый он, не торопится, ему еще таких вот дураков, как я, учить не переучить, топить не перетопить.
Ну, это я сейчас так планово мыслю, в ряд пляшу, тогда, поди-ка, и мысля скакала, и тело зыбалось, и я орал что есть мочи. И пока слышал себя, думал: 'Кто блажит на реке так противно? Так одичало?' Скоро сил на крик не стало, сипеть начал молитву о спасении - тонуть-то мне совсем неохота и сдаваться, пусть и родному Анисею, нет желания, сдаваться я никем не приучен, на фронте думы о плене или о чем таком, чтоб шкуру спасти, ни разу в башку не влезало.
Не помню, как дождевичишко с телогрейкой я стянул, сапог один спинал, другим в воде за борт опрокинутой лодки цепляюсь, чтоб сорвать и его. В тот момент мы на бакан на белый наплыли. Один из наших шасть на крестовину. Я ему: 'Нельзя! Не можно! Крестовина за лето намокла, едва фонарь держит... '
Пронесло нас. Лодка, было огрузшая под брюхами людей, тут килем вверх приподнялась. Я на лодку. Чую, булькается кто-то, хрипит: 'Спасите!' Я этого связчика выдернул на киль. Боле никого не слыхать. Стало быть, из четверых рыбаков осталось двое. Говорить либо кричать я уж не мог, но, лежа на брюхе, гребуся руками. Связчик, глядя на меня, тоже помогает. Коли нижний бакан был - вот-вот избушка. Около нее пароходишко остался, ближе подгребешь - скорее услышат.
С парохода и подняли нас, потом и тех двоих, наших товарищей, по реке собрали. Одного несло по стрежи, плащ у него был прорезиненный, распахнулся и не давал огрузнуть. Его прожектором осветили, думали - коряга плывет. Но речники опытные на обстановочных судах робили, подплыть решили, посмотреть это, значит, выпало еще пожить человеку. А вот тому, что за бакан поймался, висел на нем, воды и тины наелся, судьба не сулила боле жизни. Он был впопыхах снят с бакана, брошен на корму пароходишка. Корма железна. И пока до будки пароходчики хлопались да чалились - примерз к железу, бедолага, переохладился.
В те поры, пока пароходишко по реке кружил, горе-рыбаков вылавливал, нас двоих уж оттирали в избушке, грели и, как водится, от всей-то душеньки крыли на все корки. Свет я увидел уж к петухам. Раздирает, разваливает меня изнутри холодом. Тащите, показываю, за печку. Утащили. Там ведро помойное и рукомойник. Стал я на колени перед ведром... С отдыхом - сил-то нету - я то ведро до ободка нацедил. Сразу мне сделалось легче и теплее. На печку заволокли хозяина-ухаря, всем, что есть в избе, укрыли, но меня все одно качает, взбулындывает - я все еще в воде. Вот опять куда-то понесло, завертело, закачало, опрокинуло...
Очнулся оттого, что кто-то меня бьет. По морде. Да так больно! Что, думаю, такое? Зачем добавлять-то? Я и так эвон какую кару принял... Открываю глаза - Танька Уфимцева хвощет меня со щеки на щеку:
- Паразит! Паразит проклятый! Чтоб ты сдох! Ослобонил меня... - И всякое там разное бабье ругательство вперемешку с причитаньем валит.
Танька прослышала про нашу погибель и решила, что я утонул. А как переплыла и увидела, что я живой, - давай меня сперва отхаживать, потом понужать. Я ни гу-гу, не сопротивляюсь и виду не подаю, что мне больно. Танька била, била, била меня, выдохлась, глаза закатила.
- Что вот мне с ним, с вражиной, делать? Куда деваться? И на грудь мне головой упала. - Надо замуж выходить. Пропадет без меня...
Я тут снова глаза закрыл, слушаю и думаю, что ума у меня и на самом деле с наперсток - никакой я тактики не знаю, хотя и на фронте побывал. Гитлера уделал. Гвардеец... Надо было мне давно попробовать утопиться или еще какой маневр утворить.
Со мной с хворым Татьяна и осталась в баканской будке. Я нарочно недели две придуривался, с печи не слезал, не пил, не ел, все на милую глядел, короче, тактику все ж таки применил - тактику одиночного бойца, находящегося в окружении: чтоб она за это время в хозяйство вошла, баканское имущество по описи на зиму приняла, к домашней лямке прикипела, чтоб ей некуда деваться сделалось. Надо соответствовать своему назначению - спасать человека, и вся тут задача. Ведь она, наша русская баба, что есть? Ей внуши, но лучше пускай она сама себе в голову вобьет, что, допустим, в казенну баню она идет не просто так, а смывать с общества грязь, обчищать его от скверны, - дак она тебе баню своротит, а уж замуж оне у нас, голубушки, сплошь не просто так идут, все с высоким смыслом - человека спасать, и в горячке патриотизма запросто могут его задушить. В объятьях!
'Коня на скаку остановит, медведя живьем обдерет!' - говаривали братья-минометчики про наших замечательных женщин. А они, минометчики, как стреляют, так и говорят - всегда в точку.
И вот достигнуто желанье! Наступил предел моей холостой жизни разлучить нас с Татьяной теперь только заступу да сырой земле. Не так бы скоро, конечно, как вышло, да у всякого свой срок во всем назначен, не нами назначен. Вон люди, которые ни сахар, ни соль не едят, бегом бегают по девять верст, а