без смокинга.
- Я уже не могу, не могу без Наташи! Я привезу ее. Так будет лучше. Так будет лучше, Алексей! Для нас обоих!
- Этого нельзя делать, Дина. Мы погубим Наташу. Мы ни в коем случае не должны этого делать.
- Нет! Ты всех нас делаешь несчастными! У тебя вместо сердца кусок камня, ты жестокий... Ты живешь как в безвоздушном пространстве. Как будто у тебя нет ни Наташи, ни меня!
- Дина, пожалуйста, успокойся. Я прошу тебя. Ты говоришь глупости! Мы так не поймем друг друга, хотя ближе тебя и Наташи у меня никого нет. Да, никого. И никогда не будет.
- Как же понять тебя, Алексей, как? Чего я не понимаю?
Никита тихо повернул голову в сторону, туда, где была спасительная розовая пустота, где не было голосов, и с закрытыми глазами лежал так, до свинцового онемения в мускулах, - затекло все тело.
Потом стукнула дверь в доме. Трещали крыльями, чивикали, сновали в мокрых ветвях воробьи над головой, холодные капли, сбиваемые их крыльями, сыпались сверху, с листвы тополей.
'Почему она не понимает его? - подумал Никита. - Неужели невозможно понять друг друга? Но я тоже не во всем понимал мать. Нет, не во всем. И она тоже боялась, что я не пойму ту ее, другую жизнь. И молчала. Если бы сейчас... если бы она была жива, я бы сказал ей, что я понимаю все, ни в чем ее не виню, только хочу знать одно: почему она никогда не вспоминала пятнадцать лет своей жизни? От чего она меня охраняла? Нет, я все понял бы, мама...'
С усилием он открыл глаза: широкое, уже горячее небо просвечивало сквозь красноватую влажную листву, ровно пылало на антеннах, на желобах, на железных крышах домов вокруг маленького, еще заполненного ранней тишиной дворика - рождалось спокойное и ясное, как радость, летнее утро.
И Никита почти через силу повернул голову к Алексею - тот лежал на спине, неподвижно глядел в пронизанный зарей густой навес тополей; потом он чуть нахмурился, спросил:
- Ты не спишь, Никита?
- Нет.
- Опять будет жаркий день. А утро прекрасное.
- Да.
- Откровенно говоря, я уже жалею, Никита, что рассказал тебе все, сказал Алексей сдержанно. - Но хотел бы, чтобы ты меня правильно понял. Отец, конечно, чувствует свою вину, но в монастыри уходить сейчас не модно, в двадцатом-то веке. В общем, жизнь его тоже до полусмерти ударила. Больной и несчастный старик... Самим временем наказан, брат. И потом, я забыл тебя предупредить: Валерий, конечно, не должен ни о чем знать, ровным голосом добавил Алексей. - Есть, знаешь ли, семейные тайны, которые ему не нужно знать.
- Ты не имел права мне не рассказать, Алексей.
- Думаю, ты покрепче Валерия. А двусмысленность хуже всего. Ты не мальчик, Никита...
- Да, я понял. Но я хотел спросить... Тот профессор, который знал мать... он жив? Тот, о котором она хлопотала...
- Да, он живет в Москве. Зачем тебе это нужно, Никита?
- Я хотел бы его увидеть. Я почему-то очень хотел бы его увидеть. Просто посмотреть на него.
- Хорошо. Мы съездим.
Через час они сидели на ступенях крыльца и курили после завтрака завтракали без Дины, ее не было дома; легкая тишина стояла за полусумраком открытых окон, и ни звука во дворике; на солнце обсыхали отяжелевшие от росы ромашки в палисадниках; мелькали перед глазами, падали в тень под домом тополиные сережки - и всюду тихая благостность утра, жаркий солнечный свет на траве, на стенах домов. Никита чувствовал себя невыспавшимся, и был словно разбит, помят, непрерывный звон ночного сверчка назойливо плыл в ушах; лицо Алексея тоже устало, непроспанно; темно-карие глаза в раздумье щурились на облетающие близ крыльца одуванчики. Никита выговорил наконец:
- Я возьму свои вещи и перееду к тебе. До завтра. Можно?
- Было бы лучше, - сказал Алексей, - если бы я съездил за твоими вещами и привез их сюда. Будешь жить у меня. Сколько хочешь. Меня ты не стеснишь.
- Я сам съезжу за вещами. Мне надо их собрать.
- Ты сказал, что Вера Лаврентьевна просила в письме Грекова о твоем переводе в Москву? Если это так, я поговорю с профессором Николаевым, и он поможет. Думаю, что сделает это с радостью.
- Не надо об этом с ним говорить. Я не буду никуда переводиться.
- А ты как надо подумай, - ответил Алексей и повторил: - Рано, а уже парит. Жаркое утро.
Он сошел по ступеням крыльца, открыл дверцу машины, еще влажно блестевшей под прохладным навесом тополей, с мокрым, прилипшим пухом на капоте, на подсыхающих крыльях, сказал:
- Я в автошколу. Вернусь часа в три. Твои планы?
Он начал протирать стекло. Никита, не вставая, следил за движениями рук Алексея, казавшегося спокойным, негромко спросил:
- Ты сейчас едешь?
- Могу тебя взять с собой. Чтобы ты не ждал. Правда, это утомительно. Экзамены.
- Нет, - сказал Никита. - Подвези меня в центр. На телеграф. Хочу позвонить. Мне надо позвонить в Ленинград.
- Теперь вот что, - проговорил Алексей. - У тебя есть какие-нибудь ресурсы на личные расходы? Только прямо и откровенно.
- Есть.
- А если по-мужски?
- Есть. Мне ничего не надо, Алексей. Я же сказал.
- Ладно. Мы что-нибудь придумаем. Садись. Сейчас поедем.
Никита поднялся, медленно подошел к машине, сказал не без решимости:
- Я не возьму у тебя ни копейки, Алексей. Главное - у меня есть деньги на билет в Ленинград. И больше мне ничего не надо. Ни копейки.
9
'Что же я делал весь день? Ничего. Ничего не сделал. Два раза звонил в Ленинград, никто не ответил. И я не решился сегодня поехать к Грековым за вещами - что я им скажу? У меня не хватает силы води поехать туда... Но что я теперь должен делать? Как я могу встретиться с ним, с Георгием Лаврентьевичем? Написать ему записку и уехать? Уехать сегодня же ночью? Да, поезд в двенадцать часов...'
Он задавал себе вопросы и понимал, что не может все точно решить для себя, не находя в себе определенную ясность, которую мучительно искал и сегодня утром, и весь этот длинный день, осознанно убивая время на раскаленных солнцем улицах Москвы, около касс на Ленинградском вокзале и в томительно-бесконечном ожидании на Центральном телеграфе с надеждой поговорить по телефону с Элей, квартира которой не отвечала.
- О чем думаешь, Никитушка? Что молчишь?
Был вечер, поздний, душный; за бульваром край неба, прижатый облаками, и дальний пролет улицы давно цвел догорающим малиновым закатом, красный металлический отблеск горел на трамвайных проводах, на высоких карнизах домов, на стеклах трамваев, по-вечернему лениво позванивающих под деревьями. Там по сумеречному тротуару неспешно текла толпа, шумная, летняя, пестрая, от этого казавшаяся, как всегда, беспечной, весело-праздной, шаркали подошвы, смеялись, звучали голоса в нагретом за день московском воздухе.
На бульваре еще не зажигались фонари, и заметнее темнело на аллеях, густел синий сумрак под тентом закусочной; на крайних свободных столах, залитых минеральной водой, лимонадом, светились багровые озерца от заката, и лица людей в павильончике проступали размытыми красноватыми пятнами.
Полчаса назад они встретились у Алексея, не застали его дома и зашли сюда по предложению Валерия, сказав Дине, где их искать, и теперь стояли возле столика, потягивали из стаканов пиво, наливая его из запотевших, вынутых из холодильника ледяных бутылок, закусывая длинной, соленой, хрустящее соломкой - есть после дневной жары не хотелось. Никита трогал пальцами влажное стекло, пил машинально, ощущая жгучий холод на зубах, и опять смутно расслышал голос Валерия:
- Что молчишь?
Никита невидяще посмотрел на его насмешливо-вопросительное лицо и ничего не ответил.