– А-ай да морозец! Знатно завертывает! – сказал Савелий, входя в избу и потирая ладонями, напоминавшими корку старых древесных пней. – Коли так денька два постоит, пожалуй, что и река станет… Эк, нажарили! – промолвил он, повертывая за перегородку, – словно в бане, право, в бане!.. Только что вот дух другой: пирогами попахивает!.. Ну, сношенька наша любезная (до рожденья внучка он всегда называл ее просто Марьей и вообще не выказывал ей большой нежности), не знаю, что мне делать с нашими молодцами: о сю пору не видать! А давно бы пора, кажется…
– Приедут, батюшка, – слабым голосом отозвалась Марья.
– Вот есть об чем умом раскидывать! – бойко вмещалась Палагея, гремя в то же время ухватом, – один не нашел, должно быть, хозяев. Пришел: «Дома?» – спрашивает. «Ушел», – говорят; он его дожидаться сел, либо искать пошел… Другой в кабаке сидит; может, народу много – он и дожидает, пока других не отпустит целовальник; знамо: парень малый, больших не перекричит; тот и после пришел, да первый взял…
– Ну нет, не таковский! Шустер, у-у-у шустер! – перебил старик, грозя пальцем на какой-то воображаемый предмет, – небось, в обиду себя не даст, даром невеличек!.. Не об этом я совсем думаю; думаю: парнишка-то востер оченно, не напроказил бы там… Ну, да вот приедет, спросим, спросим… – добавил он, как бы заминая речь и подходя к постели родильницы. – Ну, сно-шенька любезная, как можется, а?
– Ничего, батюшка, бог милостив…
– Все ты меня… к примеру, меня не слушаешь!.. Вот что…
– В чем же, батюшка?
– А хошь бы в том… оченно уж много труда принимаешь… ей-богу! На первых-то порах так не годится… Ведь вот нарочно качку сделал для малого. Нет, все подле себя его содержишь, все с ним возишься; ну, помилуй бог, еще заснешь как-нибудь… Долго ли до беды!
– И-и, касатик, – перебила Палагея, – Христос с тобою! Господь милостив, до греха такого не допустит!
– Нет, бывает! Бывает! – подхватил Савелий тоном убеждения. – Ведь вот случилось же: выселовская Марфа заспала ребенка-то!.. Коли не это, все равно другой случай может выйти: заснет она, подберутся как-нибудь котята, лицо младенцу, Христос с ним! исцарапают… Ну, что хорошего! Вас, баб, не вразумишь никак! Ведь вот нарочно качку сделал, нарочно повесил подле кровати: заплакал младенец – протяни только руку, либо, коли не осилишь, Палагея подаст… Опять же теперь другое рассуждение: разве ему не покойнее лежать в люльке, чем на кровати?.. Он, вестимо, не скажет, а уж это всякий видит, что в люльке покойнее! Нарочно для спокою и сделана…
Старик нагнулся к младенцу.
– Агу, батюшка, агу! – произнес он, потряхивая сединами и комически как-то сморщиваясь. – Слышь, сношенька… дай-ка, право… дай положу его в люлечку… Ну, что он тут? Кормила ты его?
– Кормила, батюшка…
– Ну и ладно!.. Подь, касатик, подь! – говорил старик, подымая ребенка, между тем как обе женщины молча на него смотрели.
Ребенок был красен, как только что испеченный рак, и представлял пока кусок мяса, окутанный в белые пеленки: ничего не было хорошего; при всем том, морщины Савелия сладко как-то раздвинулись, лицо ухмылялось, и в глазах заиграло такое чувство радости, какого не испытывал он даже тогда, когда удачно запрудил первый раз мельницу, когда пущена она была в ход, когда дешево купил он жернова свои… Поди ж ты, суди после этого, как устроена душа человеческая, и на чем основываются иногда его радости!
Подержав ребенка на руках своих с таким видом, как бы мысленно прикидывая, сколько в нем весу, старик бережно уложил его в люльку.
– Ну, как же не покойнее? – самодовольно воскликнул он, отступая на шаг. – Как же не покойнее?.. Вишь: словно в лодочке… Эвна! – прибавил он, приводя слегка в движение люльку, – эвна! Эвна как!..
– Ах ты затейщик! Затейщик! – говорила между тем старая Палагея, подпираясь локтем в конец ухвата и покачивая головою, – право, затейщик!..
Во время последних этих объяснений послышался шум приближающейся тележки; но Савелий громко разговаривал, Палагея гремела ухватом, внимание снохи поглощалось ребенком и болтовнёю свекра; так что никто не приметил шума извне, пока наконец телега не подъехала почти к самым воротам.
– А вот и Гришутка! – сказал старик.
В эту минуту со двора раздались такие отчаянные крики и вопли, что ноги присутствующих на секунду приросли к земле. Савелий опрометью кинулся из избы. Петр держал лошадь под уздцы и печально вводил ее на двор; в телеге рядом с Гришуткой сидел человек с худощавым, но багровым и рябым лицом, в высокой бараньей шапке и синем тулупе, плотно перехваченном ремнем.
Савелий узнал в нем кордонного, отставного солдата, охранявшего границу соседней губернии против контрабандного провоза вина. Сердце старика так и екнуло. Кордонный держал за ворот Гришку, который ревел во весь голос и приговаривал, горько всхлипывая:
– Ей-богу, не знал!.. Отпусти!.. Золотой, отпусти!.. Батюшка, не знал!.. Золотой, не знал!..
Лицо Гришутки распухло от слез; они текли ручьями из полузажмуренных глаз и капали в рот, разевавшийся непомерно, должно быть, от избытка давивших его вздохов и рыданий. Шествие закрывал помолец, остававшийся домалывать последний воз; то был маленький черномазый мужичок, очень прыткого, суетливого вида; он, впрочем, как только увидел Савелия, выскочил вперед, замахал руками и, страшно вытаращив глаза, крикнул надрывающимся от усердия голосом:
– С вином попался!.. Схватили!.. Взяли! С вином взяли!..
– С вином попался!.. – печально повторил Петр.
– Как?.. Ах ты, господи! – произнес Савелий, останавливаясь в недоумении.
Шум в сенях и голос Палагеи заставили его обернуться. Марья рвалась вперед на крылечко, так что Палагея едва могла удержать ее; лицо молодой женщины было бледно, и вся она тряслась от головы до ног; увидя маленького своего брата в руках незнакомца, она вскрикнула и покачнулась.