рассказывала об этом Анна-Шарлотта Леффлер-Эдгрен:
«Она познакомилась с человеком, который, по ее словам, был самым даровитым из всех людей, когда-либо встреченных ею в жизни. При первом свидании она почувствовала к нему сильнейшую симпатию и восхищение, которые мало-помалу перешли в страстную любовь. Со своей стороны и он стал вскоре ее горячим поклонником и даже просил сделаться его женою. Но ей казалось, что его влечет к ней скорее преклонение перед ее умом и талантами, чем любовь, и она, понятно, отказалась вступить в брак с ним и стала употреблять все усилия, чтобы внушить ему такую же сильную и глубокую любовь, какую она сама чувствовала к нему…
Софья бесконечно мучилась сознанием, что ее работа становится постоянно между нею и тем человеком, которому должны были бы безраздельно принадлежать все ее мысли. Хотя они об этом никогда не говорили, но она замечала охлаждение в нем при виде того, что именно в то время, когда самая сильная симпатия влекла их неудержимо друг к другу, она предавалась так страстно погоне за славою и отличиями.
Ее любовь была всегда ревнивой и деспотической, она требовала от того, кого любила, такой преданности, такого полного слияния с собою, что такое только в крайне редких случаях было возможно для такой сильно выраженной индивидуальности, для такого даровитого человека, каким был тот, кого она любила. Но, с другой стороны, она сама никак не могла решиться сделать полный перелом в своей жизни, отказаться от своей деятельности, от своего положения – это было то требование, которое он предъявлял к ней, – и примириться с мыслью быть только его женою…»
Все это уже было в ее жизни!
Их то бросало друг к другу, то разводило в стороны. Софья была болезненно ранима, она могла пойти на разрыв от малейшей обиды. Поэтому легко можно представить ее реакцию, когда Ковалевский, которого никак не вдохновляли литературные опусы Софьи, жестко говорил, что писать надо как Тургенев или Чехов либо вовсе не писать.
И тем не менее, почувствовав, что теряет самого любимого, обожаемого мужчину своей жизни, Софья махнула рукой на все обиды – и приехала к нему в Болье. Теперь было решено, что они поженятся.
Близился Новый год – 1891-й. Встречали его в Генуе. В новогоднюю ночь Ковалевские (после свадьбы Софье даже фамилию не пришлось бы менять!) отправились гулять и нечаянно забрели на кладбище. Софья была очень суеверна и просто в ужас пришла: Новый год на кладбище – весь год горевать!
Примета не сбылась – для нее не сбылась. Но сбылась она для Максима Максимовича. Ему придется горевать всю дальнейшую жизнь – после того как Софья спустя всего лишь полтора месяца умрет от гнойного плеврита.
Ее ближайшая подруга Элен Кей вспоминала, как Софья рассуждала, смеясь, о своем происхождении: «Получила я в наследство личную любовь к свободе – от Польши; от цыганки-прабабки – любовь к бродяжничеству и неумение подчиняться принятым обычаям; остальное от России…»
«Это «остальное», – писала Элен, – собственно русское, выражалось во множестве своеобразностей и неустойчивости характера; а главное – в умственном богатстве, которым за несколько последних десятилетий русский народ возбудил интерес всей Западной Европы к своей литературе. Русская интеллигенция владеет могущественной силой производительности; русские обладают неистощимой способностью усваивать, делать, создавать и давать, многосторонним избытком силы, чего Западная Европа не видала со времен эпохи Возрождения. Этой упорной жизненной энергии и способности созидания составляет странную противоположность восточный фатализм, глубокая тоска у русских: «Дух весел, а сердце печально» – как ни у какой другой нации в мире…»
Когда Софья умирала, дух ее воистину был весел. Со странным восхищенным выражением она с кем- то говорила – Элен, которая была при ней до последнего мгновения, почудилось, будто разговаривает она с покойным мужем, с Владимиром. Лицо ее было блаженным, спокойным.
– Слишком много счастья! – воскликнула она, прежде чем умолкнуть навеки.