Усталым, тоскливым взором скользишь по обнаженным шашкам и бесконечным мундирам и перед тобой поднимается, все больше и больше разрастаясь, как бы символ несчастий страны - громадных размеров жандарм. Он все увеличивается, увеличивается, необъятные лапы охватывают бьющуюся и стонущую Россию. Над разросшимся до неимоверных размеров {87} жандармом - лозунг российского исконного начала: 'все для жандармов и все посредством жандармов.'
Глава XIII.
Были первые числа марта. Повеяло теплом. Началась оттепель. Днем солнце сильно грело и птички весело чирикали за железными решетками. Сколько придется ждать, пока закончат все формальности? Пожалуй, несколько дней еще пройдет? Но как хорошо, что теперь уже больше не будут таскать по судам! Да и тревожить то уже больше, по-видимому, никто не будет...
Кончился суд вражески; теперь-то только начинается настоящий нелицеприятный суд - суд собственной совести, суд над самим собой. Суд строгий и безжалостный!
Не раз, конечно, приходится сознательному революционеру снова и снова перебирать: правилен ли тот путь, по которому он идет?... Не раз мучительные тревоги и тяжелые сомнения, как червь заползают в душу и поднимают все тот же жгучий вопрос: нет ли других, менее тяжелых, менее тернистых путей для достижения блага и счастья трудящегося {88} класса? Неизбежен ли единственный путь тот, на который стал ты?
И сколько бы раз ты для себя ни решал, что да, тот путь правильный, да, тот путь единственный! Как бы спокойно и уверенно во все время борьбы ни шел по избранному пути, все же, когда твой путь пришел уже к концу, и, как естественный результат этого конца - в лицо тебе дышит холод раскрытой могилы, в этот момент вся пройденная жизнь властно встает перед тобой и грозно, неумолимо требует ответа: так ли ты распорядился мной, чтобы я радостно, без сожаления могла переступить грань, отделяющую меня от смерти? ...
Медленно, шаг за шагом проходишь свою жизнь. И какое блаженное спокойствие охватывает тебя, когда после упорных, долгих и страстных искательств с твердой верой говоришь суровой истице - совести: ты можешь быть спокойна, - твой путь был верен и награда заслужена: прими эту награду как должное.
И когда ты произносишь над собой этот приговор - все остальные приговоры начинают казаться такими мелочными, ничтожными! Счеты с жизнью кончены и кончены хорошо!
{89} Теперь остается выполнить последнее: спокойно по этому счету уплатить. Стараешься свыкнуться с внешней стороной. Рисуешь себе картину казни. И каждый раз дрожь проходить по телу и становится нестерпимо жутко, когда доходишь до момента выбрасывания палачом табуретки и сжимания горла веревкой. Изучаешь литературу предмета. Оказывается, если петля приходится неудачно, смерть наступает очень медленно. Многое зависит от силы падения тела. 'Наилучший' способ ирландский: там повешенного бросают с высоты 3-4 саженей и смерть наступает почти моментально от разрыва позвоночника.
Какой-то немецкий профессор даже изобрел формулу, как лучше вешать. На каждый фунт веса тела что-то около дюйма веревки известной толщины. Впрочем, добавляет гуманный ученый застенка, и это не всегда гарантирует моментальную смерть, так как весьма часто попадаются аномалии в крепости связок позвоночника. Теперь, вот вопрос, есть ли у тебя аномалия, или нет у тебя аномалии?
С завистью думаешь о расстрелянии. Вот хорошая смерть! Стрелять - то уж хорошо постреляют, но повесить русские жандармы, конечно, толком не сумеют, и какая-нибудь {90} заминка уж непременно выйдет (Позже в Шлиссельбурге узнал, что это недоверие к русским жандармам вполне правильно: в России вешают отвратительно и зверски. Редко казнь протекает без каких-нибудь мучительных осложнений; жертва бьется в петле иногда минут 10-20! Степана Балмашева палач держал за ноги, так как последние упирались в помост эшафота. При казни Ивана Каляева произошла, вследствие неумелости и небрежности, такая ужасная сцена палач не сумел как следует накинуть петлю и Ив. Пл. так долго бился в судорогах - что присутствовавший при этом начальник штаба корпуса жандармов бар. Медем грозил палачу расстрелом, если не прекратит муки повешенного. Гершкович был вынут из петли через 30 минут и сердце еще слабо билось.).
Постоянная мысль о казни и обдумывание всех деталей в конце концов приучают тебя и к внешней стороне. Труднее сжиться с существом дела. Никак реально не представляешь себе смерть - небытие. Вот, все есть - и тело, и мысли, и желания, и любовь, и надежды - и вдруг ничего этого не станет! Но что же будет? Сон? Смотришь на свое тело, щупаешь себя и все стараешься представить себе, как это будет тогда? И как же это? Никогда? Никогда больше не узнаешь, что делается на свете, чем кончилась борьба? И не будет никаких мыслей, никаких тревог, никаких надежд? Как странно. ...
{91} А впрочем - что ж тут странного? Заснул, только и всего! Заснул и не проснулся - ничего страшного нет. Чего тут бояться? Все равно, что темноты бояться - глупо же это! Бояться нечего, бояться глупо, но бесконечное ожидание тревожит и томит. Когда же наконец? В крепостной библиотеке раздобыл Щедрина и на нем мысль отдыхала. Какой бесконечный источник бодрости, любви и ненависти. Главное - жгучей, непримиримой, проникающей все существо ненависти к старому строю и беспредельной любви к страдальцу этого строя - трудовому народу. И непримиримость, хвалебный гимн непримиримой борьбе.
Прошла неделя, другая. Bсе формальности кончены. Приговор находится у Плеве, и каждую минуту может быть отдан на исполнение.
Чего они медлят?
Казнь, конечно, состоится в Шлиссельбурге. Когда туда повезут? Вероятно вечером. И каждый вечер после поверки ждешь: вот, вот откроется дверь, принесут платье - пожалуйте! И долго, долго лежишь так на койке, трепетно прислушиваясь к малейшему шороху - не идут ли? Часто раздаются шаги, часто подходят к двери, - но все мимо. Под конец засыпаешь тревожным, от малейшего шума {92} прерывающимся сном. Под утро с удивлением смотришь - еще нет? Ну, значит, сегодня наверное ...
Прошло три недели со времени приговора. Была середина шестой недели поста. На страстной и святой вешать нельзя. Стало быть на этой шестой должны во чтобы то ни стало кончить. По середине недели пришелся какой-то праздник, словом выходило так, что 16-е марта я считал последним днем пребывания в Петропавловской. По моим рассчетам, если казнят теперь, то это должно быть в эту ночь с 16 на 17-ое.
Настал вечер. Осмотрел, в порядке ли морфий (Перед арестом я был в полной уверенности, что после приговора будут пытать. Не зная наперед, до какого предела сумеешь держаться, обеспечил себя достаточной дозой морфия, которую удалось спасти от всех утонченных обысков. Уничтожил уже в Шлиссельбурге, когда убедился, что не понадобится.), настроился на соответствующий лад, жду. Прошла поверка. В крепости стало тихо, как бывает только в тюрьме. Был десятый час вечера. Чутко прислушивается, нет ли какого движения. Среди мертвой тишины в коридоре вдруг слышен гул шагов. Шаги быстрые, властные, ясно приближающееся к моей камере. У самой двери слышен голос - 'вот сюда, Ваше П-во!'
Гремит открываемый засов, за ним замок, широко распахивается дверь. Быстро входить полковник, за ним председатель суда Остен-Сакен; в коридоре видны жандармы. 'При чем тут председатель суда? - проносится в голове, - неужели он будет присутствовать при казни?'...
- Здравствуйте, г-н Г., - раздается его мягкий бас. Он крайне взволнован, грудь высоко дышит. Лицо какое-то особенное. Он подошел близко, близко и каким-то торжественным тоном говорит :
- Я привез вам высочайшую милость! Жизнь вам дарована!
Слова эти врезались в память. Тогда - точно ножом полоснули.
Мне хотелось оборвать его, но у него был такой, непритворно блаженный вид, он так искренно был проникнуть величием своей миссии, так считал себя посланником неба, несущим весть избавления, что у меня язык не повернулся сказать ему дерзость,
- Я об этом не просил, вы это знаете? - только спросил я.
- Да, я знаю.
{94} Он вышел. Несколько секунд я простоял без движения. Потом, как стоял у койки, тихо, незаметно для себя опустился на нее. Все тело начало дрожать. Сначала слабо, постепенно все сильнее и сильнее. Руки так дрожали, что с невероятной силой впились в одеяло. Зубы выбивали дробь. Весь похолодел, затем сразу облился холодным потом. Хорошо помню: мыслей никаких в голове не было. Так, в каком-то странно подавленном состоянии прошло, вероятно, с полчаса. Весь, как будто, застыл и окаменел. Чувствовалась такая разбитость и слабость, что, несмотря на невероятную усталость, как будто не было сил лечь на койку,