3-го апреля я решил выехать из Петербурга и отправился к Григорьевым за моими дорожными вещами, которые находились у их знакомых. Это было под вечерь. Как только вошел к ним - Григорьев бросается поздравлять с 'удачей'. Юрковская мрачна, как ночь.

- Вы чего это, по Сипягине скорбите?

- Не по Сипягине, а по себе... Я ведь все время с вами серьезно говорила, думала, если будет дело, то мне поручать. . . Почему же от меня скрыли и не доверили мне это сделать ?... А я так надеялась, так жила этим. . .

Она говорила таким надорванным голосом и казалась такой убитой, что невольно внушала к себе жалость и участие. Я начал ее успокаивать, доказывать, что такие дела не делаются {65} так просто, что ее разговоры я считал ни в чему не обязывающими, что вообще я к этому делу прямого отношения не имею и проч. ..

Юрковская ничего слушать не хотела. Она ждала, она надеялась, а теперь все ее надежды пропали! Но если ей не хотят помочь, то она сама все устроить: она твердо решила совершить террористически акт. - Сначала я не придавал ее словам особенного значения, стараясь все успокоить ее. Но видя, что она упорно стоит на своем, начал серьезно ее расспрашивать, что же, в сущности, она намерена делать?

- Я решила совершить террористически акт; если мне не помогут - сделаю все сама, - твердила она.

- А вы что на это окажете? - обратился я к Григорьеву, все время находившемуся здесь же.

-Мы решили идти вместе.

- Как, и вы?

- Да, что ж, уж так вместе, оно лучше !

- Да что вы, господа, шутите, или вы это серьезно? Нельзя же, в самом деле так, ни с того, ни с сего ! ...

- Мы решили твердо, прервала Юрковская... Из организации все разъехались, поговорить не с кем было. Люди хотят идти, рвутся {66} напролом. Оставить их так - пожалуй, еще глупостей наделают. Их дело - пусть идут: не маленькие!...

Я еще раз выставил перед ними всю серьезность задуманного ими предприятия, предложил хорошо взвесить свои силы и решение, но они упорно стояли на своем: 'Нам ничего не нужно, только пусть помогут нам советом и средствами' твердили они.

Вот подлинная сцена, происшедшая в вечер 3-го апреля, которую Юрковская на суде выставила в таком виде, что когда она вошла в комнату, я убеждал Григорьева идти стрелять в Победоносцева, а он отговаривался - 'мать, сестра маленькая у меня'...

Так пишется жандармская история. Решено было, что они выйдут завтра в день похорон Сипягина. Он в форме офицера, она - гимназистиком. Он должен стрелять в Победоносцева, а когда на место происшествия явится градоначальник, Клейгельс, она незаметно проберется и выстрелит в него.

Наскоро приобрели гимназический костюм, револьверы, привели все в порядок, сожгли все письма, записки, что отняло очень много времени. На завтра, под вечер, явился к ним разузнать о происшедшем. Оказалось, {67} Победоносцева не видели, - или его не было, или не удалось пробраться к нему. Я заявил, что завтра уезжаю. Григорьевы начали просить, чтобы их не оставлять одних, что им очень тяжело в офицерской среде, чтобы им по крайней мере указали, где они могут доставать литературу. Вместе с тем заявили решительно, что плана покушения на Победоносцева не оставляют.

Больше я с ними до суда не виделся. Настоящих, деловых сношений с ними больше не поддерживали. Правда, бывал у них некоторое время один господин, который за чаем вел с ними разговоры о разных планах; строили они сообща фантастические нападения на Плеве, вплоть до огораживания улицы, по которой Плеве проезжал, колючей проволокой, но, конечно, ни та, ни другая сторона серьезно этих планов не принимала: это были лишь 'мечтания'. . .

Осенью окончательно было решено изолировать их от конспиративной атмосферы. Юрковская выразила желание учиться и поступить в медицинский институт. Ей было дано 50 р. для взноса платы за слушание лекций, доставили уроки, словом, старались пристроить. За все это они и отблагодарили клеветой и грязью.

На суде Григорьев свое предательство объяснил довольно чистосердечно: он был {68}арестован по оговору товарища-офицера Васильева и привлечен за 'участие в военном заговоре'. Желая выкарабкаться и убедить жандармов в искренности своих слов, он решил рассказать им историю своего участия в покушении на Победоносцева и Плеве, предполагая, что за это ему отвечать не придется, так как де, это дело прошлое. Мне же это повредить, по его мнению, не могло, так как он считал меня за границей. Дав первое наивное показание и попав в руки Трусевича, он и нагородил потом 100 листов нелепостей, которых сами жандармы не могли распутать.

Глава X.

Совсем другое впечатление производил Качура. Момент его появления был потрясающий и глубоко захватывающий по своему трагизму. Он появился в арестантской одежде, под охраной двух жандармов с обнаженными шашками и сразу уставился на скамью подсудимых. Казалось, он был поражен тем, что видит нас здесь, на суде. Взор его выражал скорбь и не то сожаление, не то упрек.

Все замерло. Минута-другая прошла в глубоком молчании. Трагедия, разыгрывающаяся в {69} его несчастной душ, казалось, придавила всех. Несколько раз председатель взволнованным голосом пробовал окликнуть его: 'Качура ! Качура !' - но тщетно.

Наконец, он глубоко вздохнул и спросил: 'что ?'

Председатель предлагает ему рассказать все, что он знает по этому делу.

- Я, ведь, уже вам все сказал, - подавленным голосом отвечает Качура, разве не достаточно? Спрашивайте, что вам еще нужно !

Павлов начинает ставить вопросы. Многое из своих первоначальных показаний он берет назад. Так, признает, что напрасно оговорил Вайценфельда, будто последний свел его с Боевой Организацией.

- Я не хотел замешивать лиц, находящихся на воле, - объяснил он.

На мой вопрос, решительно ли утверждает он, что человек, о котором он говорит, есть именно я - он ответил уклончиво. Лицо другое, хотя сходство есть.

- А голос, - спрашивает председатель, - похож?

- Нет, голос как будто другой.

- В чем же сходство?

{70} - Глаза похоже.

Но существо оговора и моральный его характер, т. е., что он вовлечен в движение, что его искусственно склонили на террор и проч., - он поддерживал и на суде.

Поддерживал и то, что теперь он раскаивается и революционеров считает вредными членами общества.

О способе, каким получены первые показания, от самого Качуры удалось узнать следующее: Трусевичем ему были предъявлены летом 1903 года карточки, где я снят в ручных и ножных кандалах, причем вскользь было упомянуто, что это такой-то, осужденный по делу Оболенского.

Впечатление он производил крайне тяжелое. Мысль, очевидно, работала с большим трудом. Трудно сказать, был ли он ненормален тогда, или это просто крайняя подавленность психики. Что пережил этот человек, так и не удалось узнать. (Уже потом, через два года, когда нас увозили из Шлиссельбурга, кое-что узнали - потом. Об этом.).

Но, несомненно, пришлось пережить какую-то бесконечно тяжелую драму, если Качура так низко пал, что открыто заявлял о враждебном отношении к революционерам и о том, что его завлекали на террор.

{71} Качура появился в Екатеринославе в 1901 г. вполне сознательным социалистом, принимавшим участие в движении с 1896 года. Он сразу привлек широкие симпатии и доверие. У екатеринославских рабочих сохранилось его письмо, писанное в мае 1901 года, после демонстрации, где рабочих били нагайками. Письмо полно силы и революционного огня и дышит жаждой террора. В августе-сентябре того же 1901 года он окончательно заявил товарищам, что никакой работой больше заниматься не будет, что он решил убить Победоносцева, как самого сильного и опасного врага свободы и знания. Это дело он отныне ставить целью своей жизни, и если товарищи ему не помогут - он пешком доберется до Петербурга и приведет в исполнение свой план.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату