делает знак унтерам.
{121} - Пожалуйте!
Моросит мелкий дождик. Небо серое петербургское. Вот он - Шлиссельбург! Давящая жуть охватывает при первом же приближении к нему.
Это очень маленький островок - десятины, вероятно, в две, расположенный в месте истока из Ладожского озера Невы. Со всех сторон окружен высокими стенами. По углам башни. Стены сырые, с темными пятнами - следы сырости и плесени - невероятно мрачные. Поднимаются прямо из-под воды. Ладожские волны злобно бьются об эти громады вот уже много сотен лет! Через стены видны только трубы и золоченый шпиль колокольни.
Пароход к самому берегу не подходит. Вас пересаживают в лодку, наполненную жандармами. На маленьком клочке земли, расположенном около ворот, виднеется целая группа жандармских офицеров. Несколько поодаль - нижние чины. Лодка направляется к ним. Все окутано осенним туманом.
Въезд в крепость напоминает туннель; в раскрытые ворота виднеется темная пропасть. У ворот жандармы с винтовками. Над воротами двуглавый орел и надпись громадными золотыми буквами: 'Государева', в простоте душевной {122} изображенная, очевидно, вместо 'государственная'. Маленькая, невольная, может быть, вследствие поспешности, ошибка, раскрывающая однако большую ошибку и ужас русской жизни: l'etat c'est moi - государство - это я!
Маленькая ошибка, заключающая в себе однако большую правду и вое содержание Шлиссельбурга: место расчета с своими личными врагами.
У ворот встречает целая рота жандармов и по каким-то бесконечным лестницам, коридорам, казармам вас, наконец, приводят в приемный покой.
Удивительное чувство охватывает вас, когда вы входите в ворота, вернее, в зияющую темную пасть этой крепости. Под гул шагов, под лязг шашек, под бряцание шпор пред вами поднимается весь мрак таинственности, окутывающий эту 'Государеву' охрану, все ужасы, слышанные о ней. Встают тени погибших и образы томящихся там, и вам невольно хочется пасть ниц перед этим местом скорби и страданий, пред этой голгофой русской революции - немой свидетельницей величавых трагедий и геройских мук.
Точно у 'святых стен', - проносится в мозгу, вызывая одно из забытых впечатлений {123} раннего детства - рассказы старой-старой бабушки о посещении ее другом старцем евреем - 'святых стен святого Иepyсалима'.
- 'И было тихо, тихо кругом, шепчет ее старческий голос, - а мы с замиранием сердца трепетно слушаем: - только большие птицы жалобно витают в облаках. Скорбь на земле и Бог на небе! Стоит Нахман перед святыми стенами. Вот тут сейчас, в двух шагах Иерусалим, - наш святой Иерусалим, детки ...
И зашептал Нахман молитву, и ноги его задрожали, и он опустился на землю, и из груди его вырвался стон... И огласил этот стон всю пустыню, дети, и ударился он в святые стены, и полетел к небу. А ангелы подхватили его и понесли к Богу. И лежит Нахман ниц, и обнимает землю, и обливает ее своими слезами. Большими слезами, как перлы. И шепчет, глядя на святые стены : 'Благословен Отец Бог наш! Видел! видел святыню нашу! Было для чего жить! . ..' И взял себе Нахман на грудь смоченной его слезами святой земли и пошел'...
- 'Бабуся, почему Нахман плакал?' - едва дыша, спрашиваем мы.
- 'Там вся слава наша и вся скорбь наша, деточки!'...
{124} - 'Там вся слава наша и вся скорбь наша', как эхо проносится под сводами крепости.
Сердце бьется сильно и радостно в гордом сознании, что на твою долю выпал редкий удел переступить этот зловещий порог, что за тобой захлопнется дверь, захлопнется навсегда и ты очутишься хотя вне жизни, но на одном клочке земли с этими стойкими борцами. . .
В приемном покое, на одном из шкафов которого красуется череп - как бы эмблема шлиссельбургского заточения, с вас снимают платье, раздевают догола и облекают в арестантский костюм. Белье точно иглами жжет и колет все тело. В тяжелом громадном арестантском одеянии с непривычки чувствуешь себя, как в мешке. До позднего вечера вас держат здесь и вы стараетесь предугадать, куда же вас, наконец поведут и где будут 'содержать'. Жандармы при вас - немые, как статуи - неотлучно.
Томительно долго и нестерпимо тоскливо тянется время. Со двора доносится скрип гармоники и отдаленные звуки залихватской солдатской песни.
И вас, как ножом, полосуют эти звуки, кажущиеся здесь такими кощунственными - точно {125} в комнате дорогого покойника заплясали комаринскую. 'Неужели они здесь поют?' - думаешь с недоумением.
На дворе начинает темнеть. Прислушиваешься к каждому шороху - вот, вот за тобой, думаешь. Но все мимо. Часов в девять вечера являются два жандармских офицера: - 'одеваться'!
С трудом натягиваешь на себя халат, а ноги теряются в необъятных 'котах', подбитых громадными, нестерпимо колющими, гвоздями. Вы собираетесь уже идти, как вам накидывают на голову башлык, плотно обвязывают вокруг шеи, жандармы подхватывают под руки и куда-то волокут.
Трудно передать то подавляющее впечатление, которое производить эта 'ходьба' с завязанными ртом и глазами. Впечатление тем мучительнее, что вы никогда об этом приеме не слышали, так как раньше он не применялся, совершенно не ждете его, не понимаете его значения и конечно, рисуете себе всякие ужасы. Подвал, 'дыбы', раскаленные щипцы, замурование в каменный мешок - все лихорадочно проносится в вашем воображении.
Вы чувствуете, что вас ведут по каким-то лестницам, то вверх, то вниз; потом вас {126} обдает свежий воздух; идете долго по каменным плитам, проходите под какие-то своды, где шаги отдаются невероятно гулко. Какие-то темные коридоры, где слышен стук ружей. Опять ступени. Как будто спускаетесь в какой-то подвал. Слышно, как громыхают железные ворота. Протискиваетесь через какие-то тесные проходы. Идете, идете, как будто без конца - и все время в ушах отдается ужасный гул многочисленных шагов. Дышите отрывисто спертым, скопившимся под башлыком воздухом. И все время в голове быстро, быстро сменяются мысли, вся жизнь, точно зигзагами молнии, прорезывается в сознании.
Вдруг все останавливается. Вы как-то не замечаете, как с вас снимают капюшон и вас обдает ярким светом. Вы дико озираетесь кругом, щурясь от ржущего глаза света, стараясь сообразить, где вы.
Небольшая камера. Арестантская, привинченная к стене койка, железная, вделанная в стену доска- столик, решетка: знакомая картина. Вся ватага жандармов высыпает из камеры. Щелкает замок. Вы остаетесь один, начинаете приходить в себя. Ваш взор с тревогой и трепетом скользит по камере.
{127} Вот оно, наконец, шлиссельбургское сидение !
Вы даже приблизительно не представляете себе, где вы: погреб ли это, в какой это части крепости, есть ли здесь еще какие-либо камеры, что представляет собой это здание - сплошная загадка.
Тишина подавляющая. Вы слышите тишину, ощущаете ее. Как будто очутились на каком-то мертвом острове. Только каждые несколько минут к глазку тихо, тихо кто-то подкрадывается мягкими кошачьими шагами и наблюдает за вами.
Угнетенный всем пережитым и перечувствованным, вы бросаетесь на койку, но, конечно, не смыкаете глаз.
Все свершилось - вы на шлиссельбургской койке! Кто лежал на ней до вас? Кто переживал на ней те же чувства? Какие ужасы развертывались вот здесь, в этих четырех стенах? Быть может, приговоренные к казни проводили здесь последние ночи? Быть может, здесь от нестерпимой тоски по жизни сходили с ума? Быть может, здесь себя сжигали, перерезывали горло, истекали кровью? ... А теперь вот выбелено, вычищено, и погибшим, выбывшим ты приходишь на смену...
{128} На смену!... Как бы только так же стойко, так же непримиримо стоять на этом новом, долгом- долгом, бессменном посту, как непримиримо и стойко стояли они, старые ветераны !...
Глава III.
Тихо. Через тюремное окно неясно виднеются железные полосы решетки, расплывающиеся в черном мягком мраке. Доносятся какие-то неопределенные звуки, не то какой-то шелест, не то заглушаемый далекий стон разбивающихся о крепостные громады ладожских волн. Только отчетливо где-то наверху (Крепостные стены очень широкие - говорят, аршин в десять. На верху устроена галерея, по которой ходят взад и вперед четверо вооруженных жандармов.) слышатся гулкие шаги, то приближающееся, то удаляющиеся.
Под этот тихий шелест и эхо шагов пред вами снова и снова властно развертывается прошлое Шлиссельбурга.