Шмисс сказал: «Что бы тебе не сидеть дома с мужем и детьми и не жить нормальной жизнью, вместо того чтобы подвергаться постоянным унижениям?» Я уставилась на него и рассмеялась. «Ты, видно, считаешь, что я уже
Ева
Шарлотта
Ева. Я не хотела тебя огорчать.
Шарлотта. Ах вот как!

Ева. А ты и не сделала ошибки. Ты, как всегда, была великолепна! Но для меня это было ужасно. Ведь за неимением лучшего ты обратила всю свою энергию на меня, тогда четырнадцатилетнюю девчонку. Ты ужасно корила себя за то, что забросила мое воспитание, и теперь наверстывала упущенное. Я, конечно, сопротивлялась, как могла, но у меня не было ни малейшего шанса. Я ведь любила тебя, верила, что ты всегда права, а я всегда виновата. Знаешь, что ты делала? Ты никогда не ругала меня открыто, ты действовала окольными путями. Но не было ни одного часа на дню, чтобы ты не улыбалась мне, не отпускала своих шуточек, не играла нотками нежной внимательности или легкой озабоченности в своем голосе. И не было ни одной, даже самой пустяковой, мелочи, которая бы прошла мимо тебя и не стала объектом твоей неуемной любящей энергии. Я сутулилась, потому что росла слишком быстро, – и ты тут же придумала мне гимнастику, естественно, под предлогом твоей больной спины мы делали ее вместе. У меня выступили прыщи, я ведь была девочка-подросток, – и ты сразу же нашла врача-кожника, доброго друга нашей семьи, он прописал мне мази и притирания, от которых меня тошнило, а кожа воспалялась еще больше. Однажды ты почему-то решила, что мне мешают длинные волосы, что я за ними плохо ухаживаю, – и ты остригла меня почти наголо; вид у меня стал просто ужасный. Но что было хуже всего, тебе вдруг показалось, что у меня криво растут зубы, – и ты добилась своего: мне поставили пластинку – я стала выглядеть совсем как ненормальная. Потом ты объяснила мне, что я уже большая девочка и вместо брюк и кофточек должна носить платья, которые, конечно же, ты заказывала или шила сама, не спрашивая, нравятся они мне или нет, я ведь не протестовала, чтобы тебя не расстраивать. Еще ты давала мне книги, которые мне тоже не нравились, они были для меня еще слишком сложными, но я читала и перечитывала их – ведь потом мы должны были обсуждать их вместе. Конечно, ты мне все объясняла и очень многое рассказывала, но я ровным счетом ничего из этого не понимала и пропускала все мимо ушей, только сидела и изнывала от страха, как бы в один прекрасный день ты не разоблачила и меня, и мою непроходимую глупость. Я стала совсем беспомощной, растерянной, но одно усвоила твердо и отчетливо: во мне нет ни грамма моего собственного «я», того, что другие могли бы полюбить или принимать как должное. Но ты в своей одержимости не замечала ничего, а я становилась все сдержаннее и боязливее, превращаясь в полное ничтожество. Я уже не знала, что представляю собой на самом деле, была послушной марионеткой в твоих руках: говорила то, чего хотела ты, двигалась и жестикулировала так, чтобы это нравилось тебе, я уже ни на минуту не осмеливалась быть собой, даже когда была одна, потому что презирала все мое собственное. Это был кошмар, мама, меня до сих пор кидает в дрожь, когда я вспоминаю то время. Это был кошмар, но меня ожидало еще худшее. Я ведь не могла тогда понимать, что уже ненавижу тебя, была абсолютно убеждена: мы любим друг друга, ты хочешь мне только хорошего. Поэтому я не могла ненавидеть тебя, и моя подспудная ненависть превратилась в страх, мне стали сниться страшные сны, я кусала ногти, вырывала с корнем пряди волос, пыталась плакать и не могла – не могла издать ни звука, пыталась кричать – но получалось только полузадушенное хрюканье, пугавшее меня еще больше. Однажды ты обняла меня, села рядом на диван, немного поплакала, а потом сказала, что мое развитие внушает тебе опасения и что нам надо бы поговорить с хорошим доктором. Я догадалась, что ты хотела сказать, – что я понемногу становлюсь психически ненормальной, и тут даже почувствовала что-то вроде меланхолического удовлетворения. Так я предстала перед психиатром – старым усталым дяденькой в белом халате, который все время, пока мы разговаривали, водил ножом для разрезания страниц по своему большому животу. Он стал задавать мне вопросы о моей половой жизни, а я не знала, о чем он говорит – у меня ведь не было даже первой менструации, – и пустилась выдумывать вовсю. Кажется, он очень удивился столь странным в моем возрасте вкусам. А может, наоборот, он видел меня насквозь и просто не хотел обижать. Он был очень мил, доброжелателен, говорил, что мне больше нужно думать о маме, о том, как она меня любит и желает мне только всего хорошего, но все это я знала и без него.
Шарлотта. А потом я уехала от вас с Мартином. Этого ты так и не поняла.
Ева. Какие неподходящие слова.
Шарлотта. Ты считала, я предала вас?
Ева. Да.
Шарлотта. А тебе никогда не приходило в голову…
Сдерживается. Обе женщины молчат. Долгая пауза.
Ева. Ты помнишь Стефана?
Шарлотта. Еще бы мне не помнить Стефана. Вы не могли иметь ребенка!
Ева. Мама! Мне было тогда восемнадцать. Стефан был уже взрослый человек, мы любили, мы могли…
Шарлотта. Нет, вы не смогли бы.
Ева. Мы бы смогли,
Шарлотта. Неправда! Это, черт меня побери, неправда! Наоборот, я говорила отцу, нужно быть осторожными, нужно обождать! Как ты не поняла тогда, что твой Стефан – просто шалопай, ничтожество с