Повозится в ногах и затихнет… Потом кошку убил отчим — за то, что она таскала из зимней кладовки привезенное им с охоты лосиное мясо. Этого я не простил отчиму никогда…
Кстати, Травяной Заяц сам похож на кошку. Вернее, на кота. Круглая усатая мордаха его вполне могла бы сойти за кошачью, если бы не длинные уши. И, кроме того, у него длинный полосатый хвост. Не заячий, а совершенно кошкин.
Поэтому я иногда зову его именем «Котозай». Кроме того, он не только Травяной, но и Песчаный Заяц, потому что многие полосы на его тряпичном теле серовато-желтые, как песок на отмелях под обрывами Туры.
Видимо, Котозай часто шастает на этих отмелях и в травах городских окраин. По крайней мере, он иногда исчезает из дома на неделю, на две. Я о нем не тревожусь, знаю: никуда не денется. Иногда и не вспоминаю подолгу…
Кстати, сейчас я удивляюсь сам себе. С чего это я опять начал вспоминать о Травяном Зайце? По сути дела, отношения к этой повести он не имеет, на сюжет никак не влияет.
Да и сюжета, по правде говоря, никакого нет.
Здесь самое время объясниться с читателями.
Если кто-то вначале принял эту повесть за фантастическую историю, где будут всякие приключения, хитрые события в иных мирах, тайны и встречи с инопланетянами, то я прошу прощения. Лучше уж не читайте дальше. Потому что это не фантастика, а просто-напросто автобиографическая повесть. Точнее говоря, мемуары. Только в основе ее не события привычной повседневной жизни, а сны. Те, что приходят ко мне в течение всей жизни и стали ее неотъемлемой частью.
В прежние времена, когда в моей «самой счастливой» стране метод социалистического реализма был объявлен единственно приемлемым для нашей литературы, я, пожалуй бы, не стал писать эту вещь. Все равно не напечатают, да еще и заклеймят за отрыв от «современной героической действительности». Но сейчас-то никого уже не удивишь и не напугаешь откровениями любого толка. И я могу без опаски признаться, что мир снов считаю реальным не меньше, чем тот, в котором мы ежедневно бежим на работу, ссоримся с женами, смотрим вечерние новости о парламентских склоках и очередных катастрофах и хлопочем о хлебе насущном.
Ну а поскольку сны — тоже действительность (по крайней мере для меня), значит, они — часть жизни. И потому имеют право быть темою мемуаров. Не правда ли, ловкое рассуждение?
А в мемуарах позволено многое из того, что недопустимо в обычных повестях и романах. Можно, например, нарушать строгий ход повествования и «прыгать памятью туда-сюда». Можно повторяться. Я, мол, вспоминаю, как писал ту или иную вещь, и не обессудьте, если уже читали про это. И потому я честно признаюсь, что тема повести «Лоцман» — путешествие с мальчишкой-проводником — прозвучит здесь снова. Что поделаешь, если сны повторяются… И о сшитых из лоскутков зайцах я писал уже в нескольких прежних повестях. Впрочем, не совсем о таких, как этот Травяной (и Песчаный) Заяц.
Надо же, опять я о нем! Странно… Ведь ничего он в этой повести не делает. Однако чем дальше, тем отчетливее я понимаю — присутствовать он в ней будет. Потому что ему так хочется. Потому что таковы Сны…
Ну, хватит отступлений. Поехали дальше…
Синий Треугольник прижился у меня. Нельзя сказать, что мы стали друзьями — слишком уж разные, — но относились друг к другу с симпатией. Часто беседовали по вечерам. И Синий Треугольник, несмотря на мою человеческую бестолковость, кое-что все же сумел объяснить мне о хитростях многомерного, многовариантного, кристаллического и замкнутого в бесконечную петлю Мёбиуса мироздания. И о природе бесконечно-конечного и подвижно-неподвижного Времени.
То есть я понимал все это (или почти все), когда слушал Треугольника. А потом — увы — забывал. Особенно про Время. Поэтому не обижайтесь и не удивляйтесь, что, например, Мотя Гольдштейн в моих мемуарах то старик, то погибший на фронте выпускник школы, то мой ровесник и современник. И сам я, родившийся до Второй мировой войны, вдруг в нынешние годы, на грани двух тысячелетий, оказался вполне еще цветущим мужчиной. В хитрых лабиринтах непостижимого для простых умов мироздания у Времени свои законы… А, вот в чем дело! Синий Треугольник объяснял, что Всемирное Время не признает старости в ее земном понимании. Старость для него, для Времени, аномалия. Нарушение нормальных законов. Поэтому в своих снах я ни разу не видел себя стариком. Пацаном в вельветовом костюмчике образца сорок восьмого года и со школьной сумкой через плечо — сколько угодно. Студентом, обмирающим перед экзаменом или млеющим на свидании с первокурсницей Лариской Боковой — тоже. И горящим жаждою сенсаций и открытий молодым корреспондентом на борту океанского парусника — многократно. А скрюченным от радикулита пенсионером — НИ-КО-ГДА.
Вот и в пору общения с Синим Треугольником я был молод и крепок, хотя год наступил уже… Впрочем, какое значение имеет здесь
Итак, я бездельничал, иногда развлекался с приятелями, порой грустил по поводу неосуществленных планов, а по вечерам беседовал с Синим Треугольником.
Обычно я садился на тахту, у торшера, а он устраивался у меня на коленях. Колыхался и слегка искрился. Мои потертые джинсы виднелись сквозь его туманное тело. Был Треугольник совсем небольшим, но порой меня охватывало жутковатое понимание (озарение какое-то!), что я касаюсь чего-то неизмеримо громадного и непостижимого, как если бы взял в ладони скопление галактик. Вскоре, однако, такое ощущение таяло. Треугольник делался маленьким и уже привычным (почти как Травяной Заяц). Иногда он сгущался, твердел и становился похожим на кусок сизого пластика с лохматыми краями. В такие моменты я его гладил, будто кота, и, кажется, ему это нравилось. Ну, по крайней мере, он никогда не возражал.
Однако ощущение необычности и громадности Треугольника никогда не исчезало из моего сознания полностью, тихонько жило там. И однажды я полушутя сказал:
— Слушай, а Бермудский Треугольник на нашей планете, случайно, не твой родственник? Или, может быть, твое отражение? Вдруг ты однажды повис над Атлантикой, отразился в ней и появилось там такое колдовское место…
— Чушь какая, — отозвался он с зевком.
Однако я был в дурашливом настроении и настаивал:
— Вовсе не чушь. Рассуди здраво. Там треугольник, и ты — тоже. Ты синий, и там вода синяя… Он ответил с неожиданной досадой:
— Тебе пора бы понять, что вовсе я не синий. И никакой не треугольник. Ты цепляешься за случайные ассоциации…
Я почему-то смутился и, скрывая это, пробурчал:
— Согласись все-таки: что-то… тройное… в тебе ощущается. Разве нет?
Он хмыкнул:
— Ну, разве как в «Тройном» одеколоне…
Надо сказать, с юмором у него было все в порядке. Возможно, это общее свойство многомерных миров.
— По крайней мере, в данный момент ты сейчас не что иное, как треугольная сатиновая косынка, — продолжал я. Таким он в ту минуту и был, а мне хотелось скрыть свою неловкость.
— Ну и что?
— Да ничего. Просто сравниваю. Тебя даже можно завязать узлом, как обычный платок.
— А ну-ка завяжи, — сказал он с непонятной интонацией. То ли подначивал меня, то ли что-то задумал.
«Ах, так?..» Я начал связывать прямым морским узлом два конца «косынки». И опасался при этом, что они, чего доброго, затвердеют, спружинят и хлестанут меня по носу. Но ничего не случилось. Треугольник не сопротивлялся. Наоборот, вытянул длинным языком третий, тупой угол косынки: завяжи, мол, и его. Я обвязал язык петлею вокруг прямого узла.
— Неплохо… — заметил Синий Треугольник (превратившийся теперь в тряпичный комок). — Даже интереснее, чем я думал. Моте Гольдштейну понравилось бы. Сколько негативов сразу легло друг на друга. И рельсы переплелись самым неожиданным образом. Вот только левый край сигма-пограничной области