тогда была членом большевистской партии и лично знала Ленина. На Спиридоновке - пианистка, впоследствии профессор Московской консерватории М.С.Неменова-Лунц и ее муж детский врач Р.О.Лунц, на Патриарших прудах - Е.А.Щербина-Бекман, также известная пианистка, в Козихинском переулке - певицы сестры Денисовы. В таком близком соседстве не было в то время ничего удивительного: от нас рукой подать до консерватории, а пересекающая наш район длинная и грязноватая Малая Бронная с давних пор была пристанищем для студентов консерватории и Московского университета. На Малую Бронную выходили известная каждому студенту 'Романовна' и знаменитые 'Гирши', иными словами, дешевые номера Романова и Гирша. Окончившие курс и обзаведшиеся семьей студенты чаще всего оседали поблизости, в соседних переулках, где всегда можно было снять квартиру по средствам. Вот почему наши переулки издавна считались районом передовой демократической интеллигенции и отличались от арбатских переулков примерно так же, как Латинский квартал от Монпарнаса. Подобно Латинскому кварталу, наш квартал не был однороден по составу населения, жили там и мелкие лавочники, и ремесленники, и приказчики, и отставные чиновники, но тон задавали все-таки студенческая братия и бывшие обитатели 'Романовки' и 'Гиршей'. Они были носителями духа и традиций района, и если правильна пословица 'Дома и стены помогают', то не будет преувеличением сказать, что стенам свойственно также и воспитывать.
Не берусь объяснить, почему это так, но во времена моего детства мы горожане - лучше знали своих соседей, наши корни глубже уходили в вымощенную булыжником землю, на которой росли считанные и от этого еще более дорогие нашему сердцу деревья.
Чему же учили меня стены родного дома? Какие истины старались внушить мне окружавшие меня люди, в том числе самые близкие - отец и мать?
Основную я сформулировал бы так:
- Уважай людей. Уважай их права, их труд, их покой, их мнения, их достоинство.
Не 'возлюби ближнего своего', а именно уважай.
Не надо думать, что эти слова, как некие заклинания, я слышал каждый день. Не помню, слышал ли я их вообще в то время. Зато я не слышал многого другого.
Я никогда не слышал, чтобы о ком-нибудь, кто бывает у нас в доме, говорили плохо и неуважительно. Я никогда не слышал, что кто-то хуже нас потому, что беднее, чем мы, меньше образован, принадлежит к другой национальности. Точно так же я никогда не слыхал, что мы хуже кого-то. Мне никогда не говорили, чтоб я не водился с таким-то мальчиком потому, что его родители не принадлежат к нашему кругу. Это не значит, что меня приучали к всеядности. Хулиганов и маменькиных сынков я и сам сторонился.
На Малой Бронной жил великовозрастный оболтус, сын владельца дровяного склада. Он целыми днями торчал у своих ворот, подстерегая малышей. Ему доставляло наслаждение измываться над ними, видеть их страх и беспомощность, бил он только тех, кто не проявлял покорности. Это был довольно смазливый блондин, почти альбинос, его мерзкую ухмылку я запомнил на десятилетия, и она непроизвольно возникает в моем мозгу всякий раз, когда я хочу представить себе белого контрразведчика или эсэсовца из зондеркоманды.
Запомнились мне и жеманные тонконогие девчонки, приходившие на Тверской бульвар с боннами. У них были свои чинные обычаи, свои особые считалки, они не снисходили до участия в наших играх, но иногда, когда не хватало постоянных партнеров, приглашали нас в свои. Игры эти были как бы экзерсисами к предстоящей светской жизни и, как я теперь понимаю, тренировали только одну способность - всегда и во всем демонстрировать свое превосходство. Мне эти игры не нравились, все это было 'не мое'. Неприятие это, несомненно, имело социальную окраску, но еще не закреплено в виде четких понятий. Неприятие было образным, а в раннем детстве образы имеют большую власть, чем формулы.
Только теперь я способен оценить, как мудро поступали мои родители, когда в условиях нашей маленькой квартирки, где не могло быть и речи о какой-то 'детской', ухитрялись сделать так, что я никогда не был свидетелем их ссор, никогда не видел их в растрепанных чувствах или в неопрятном виде. В то время мне это казалось только естественным и даже в голову не приходило, что это стоит труда и может быть предметом особой заботы. На одной с нами лестнице жила шумная семья, к слову сказать, вполне обеспеченная и не подверженная зеленому змию, там все было иначе. Все семейные раздоры немедленно становились достоянием всего дома, муж почему-то ревновал жену при открытых дверях; помирившись, они пороли свою единственную дочь так, что ее крики были слышны на лестнице. Я ненавидел их до дрожи. Меня никогда не били (несколько случайных шлепков под горячую руку не в счет), и я не знал унизительных наказаний, на меня никогда не пытались воздействовать угрозой лишить чего-то или, наоборот, обещанием награды. Худшим наказанием было, когда меня выставляли из комнаты и переставали со мной разговаривать, - этого я, при всем своем упрямстве, долго вынести не мог.
Я много раз в жизни перечитывал знаменитое письмо А.П.Чехова к брату Николаю, то самое, где говорится о том, что такое воспитанный человек. Не знаю, было ли оно известно в описываемое мной время, но помню, что почти во всех домах, где мне приходилось бывать, висел портрет писателя - задумчивое и строгое лицо человека, имеющего право судить о поведении взрослых. В нашем доме портрета не было, но на пианино у отца стояла маленькая деревянная статуэтка, и пяти лет от роду я уже знал, что это тот, кто написал 'Каштанку'. В среде, к которой принадлежала наша семья, моральный авторитет Чехова стоял очень высоко, в частности 'тыкать' зависимым людям считалось дурным тоном, и, вероятно, поэтому я никогда не мог привыкнуть к манере некоторых наших руководящих деятелей говорить 'ты' своим подчиненным, даже если они старше по возрасту, и оскорбленно вскидывать брови, если подчиненный по наивности ответит тем же. С детства я наблюдал отношения простые, лишенные как чопорности, так и излишней фамильярности. На 'ты' переходить не спешили, целовались редко, в шутках знали меру и даже близких друзей звали по имени-отчеству. К старшим относились с уважением, иронизировать над их отсталостью было не принято, и я был приучен относиться с большим почтением к своим провинциальным дедам. Оба деда - нижегородский и калужский - были многодетные ремесленники, в тяжких трудах добившиеся образования для всех своих детей. В семье деда с материнской стороны только старшая дочь училась в Калужской казенной гимназии начиная с первого класса, все остальные девочки, в том числе моя мать, поступали в предпоследний класс частной гимназии, причем в обязанности тех, кто ходил в гимназию, входило еще заниматься с младшими. Учиться, конечно, надо было на круглые пятерки. Все это требовало суровой семейной дисциплины, моих теток не баловали. Деду и в голову не приходило обвинять учителей за то, что его дети плохо учатся, а дети боялись не того, что их выгонит директор, а того, что их заберет из школы отец.
К калужскому деду меня увозили на летние месяцы. Это заменяло дачу. Дед жил на самой окраине города. Дом был деревянный, двухэтажный, покосившийся от старости; по заросшей подорожником и одуванчиками улице утром и вечером прогоняли стадо коров, да и внутри дома многое напоминало деревню - глубокая русская печь с лежанкой, ситцевые занавески на дверях... Отданный на попечение младших теток, я жил, не зная забот и обязанностей, но от меня не могло укрыться, что здесь, на окраине Калуги, жизнь заметно отличается от нашей столичной, она суровее, незащищеннее, и провести свой утлый челн среди всех рифов, подводных и надводных, деду удается только благодаря духу дисциплины и взаимопомощи, тому нисколько не обременительному, а скорее даже радостному чувству ответственности, которое дед и бабка сумели воспитать в своих детях.
Опираясь на свои воспоминания о Калуге и на некоторые более поздние наблюдения, я все больше склоняюсь к мысли, что наиболее здоровое воспитание дети получают в многодетных семьях. Такая семья представляет собой естественно сложившийся коллектив, где воспитательные функции лежат не только на родителях, но и на всех его членах от мала до велика. Единственному ребенку (каким я был до четырнадцати лет) более свойственно ощущение своей исключительности, и, как правило, он более избалован. Неверно, что балуют детей только в обеспеченных семьях, я много раз видел, как портили своих единственных отпрысков безмужние матери, надрывавшиеся, чтобы свести концы с концами. Баловство - понятие не количественное, а качественное, развращает не достаток, а привилегии, поэтому существенно не то, сколько благ в абсолютном выражении приходится на долю ребенка, а та разница, которая существует в положении балованного дитяти по сравнению с окружающей его средой.
Баловать детей опасно не только потому, что баловство порождает в них эгоцентризм и иждивенчество, но и потому, что оно очень скоро приводит к пресыщенности и равнодушию. Неизбалованному ребенку гораздо легче доставить радость, любой подарок, любое лакомство или развлечение приносят ему гораздо больше удовольствия, чем баловню, знающему, что стоит ему только захотеть, и весь мир будет к его