Номера, расчет весь хотя и новички на передовой, народ все зеленый, вовсе неопытный, а все равно чуяли: ох, не окончится это добром. Как фуганет немец сейчас по ним из чего-нибудь -- мокрое место останется. Он тоже ведь не дурак, немец-то. Что, не видит их, что ли? Да как на ладони они теперь со своей покалеченной пушкой -- на открытом пространстве.
-- Орудие к бою!-- когда все же ее втащили на бугорок, гаркнул тревожно 'курсант'. Сам с отделенным нырнул по соседству в воронку, чтобы оттуда огнем управлять.-- Гранатой!
И тут... И почему вдруг?.. Эх, не хватало Ване еще и этой напасти. Тут как раз от немцев неожиданно музыка вновь полилась. Что-то очень, очень знакомое. Томительно-сладкая, зазывная, плавная, она, в этом таком ненормальном, изуродованном, перевернутом мире, так и вонзилась в Ванину душу и плоть, так вмиг и заполнила их, в каждой клеточке, поре его разлилась. И так это было неожиданно, странно, неправдоподобно, что враз всколыхнула и подняла со дна его придавленной и зачумленной этим уродливым миром души все его такое далекое и прекрасное, такое, казалось, невозврати мое прошлое: книги, театры, кино, концерты, которые игравшая на пианино больная сестра устраивала по вечерам, школьные вечера, городскую клубную самодеятельность. Боже, все, все это, утраченное, казалось, уже навсегда, никогда не достижимое больше, так в нем разом вдруг и всплыло. Рита вдруг вспомнилась -- возникла вдруг из всех его мучений, потрясений и страхов последней недели, последнего, но первого здесь на фронте, на передовой, еще только начавшегося короткого дня. Риточка Калнин -- из девятого, параллельного. Плотненькая, сдержанно-строгая, с коротенькой светленькой челочкой. Однажды в трамвае его тесно прижало вдруг к ней. Так и держало. Он весь замер, кровь ударила в голову, от страха, стыда не знал куда себя деть. Bq~ ночь Ваня не спал -- видел только ее, томился по ней. Через неделю в парке, на огороженном железными прутьями асфальте она сама пригласила его танцевать.
Да, да, именно это тогда и играли:
Вдыхая розы аромат.
Тенистый вспоминаю сад
И слово нежное -- люблю,
Что вы сказали мне тогда...
Динамик заливался вовсю. Немцы крутили нашу, на русском, пластинку -сперли где-то уже. И власть ее -- того, что скрывалось для Вани за ней, о чем она ему -- только ему!-- с такой теперь тоской, болью и завистью говорила, вдруг скрутила его, завладела им целиком, на миг оказалась даже сильнее приказа, страха смерти, войны.
-- Орудий боим!-- опережая комвзвода, взвизгнул, замахнулся из воронки на обалдевшего наводчика смуглым стремительным своим кулачком Казбек Нургалиев.-- Твоя что, глухая! Прицела, прицела давай!
Ваня повернул свою горевшую воспаленную голову в сторону отделенного. Хотел понять, что тот кричит. Но все и вокруг, и в нем -- все, вдруг поднятое музыкой, мешало ему.
Ну чего, чего!.. Что им вздумалось, этим фашистам проклятым, на всю нейтралку, до наших передних траншей и за них, дальше, в тыл пластинки крутить? Ну зачем, зачем это им, не мог понять никак Ваня. Да разве мог он, мальчишка, впервые лицом к лицу с коварным циничным врагом это понять? Понять, что они, бездушные, жестокие звери, самоуверенные, высокомерные, вооруженные до самых зубов и тем не менее не способные сломить хозяев захваченной ими земли, вынуждены были хотя бы так себя утверждать, пыль в глаза им, русским Иванам, пускать: вот, мол, смотрите, завидуйте нам! Мы и на фронте с комфортом, как люди живем. Не то что вы, русские бескультурные грязные свиньи. Поучитесь у нас. Да, да, пожалуйста, если хотите, послушайте с нами. Мы не жадные -- нам не жаль. Вы скомороха нам, балаган... Хороший, ничего не скажешь, дали нам сегодня утром концерт. А мы вот музыку вам. Баш на баш! Будем и дальше делиться. Яволь?
За танго вдруг сам Карузо запел -- арию Каварадосси из последнего акта. По-итальянски, конечно. А Ване вспомнилось по-русски, по-нашему:
Мой час настал,
И вот я умираю...
И вот я умираю!
Ах, никогда я так не жаждал жизни!
Не жаждал жизни!..
Ваня ушам не верил своим.
-- Да давай же, давай! За прицел!-- рискуя под пули подставить себя, не сдержался, привскочил из воронки, вскричал сдержанный, спокойный обычно 'кур сант'.-- К прицелу, болван!
И Ваня опомнился. И как в этот момент себя ощущал -- с нестерпимой тоской, с острой томительной болью в груди, со всем своим внезапно воскресшим в душе его ослепительным прошлым метнулся, потянулся, приник удивленно расширенным глазом к окуляру прицела, в штурвалы руками вцепился, как учили его, пусть урывками, кое-как, на ходу, но все же учили на марше... И впервые не вхолостую уже, нет, -- а взаправду, по-настоящему начал выцеливать и не своих коней, не передок, как на своих липовых и коротких уче ниях, а фашистов, живых настоящих фашистов и настоящим боевым снарядом.
-- Грана-а-атой!-- пользуясь властью комвзвода, сам, не доверяя командиру орудия, крикнул из воровки 'курсант'. Для верности повторил:-- Гранатой!-- Как будто у них и другие -- бронебойные были; их обещали лишь подвезти; пока у них были только эти -- ящик фугасных. Но уставная форма приказа этого требовала, и Воскобойников крикнул: -- 'Гранатой!'-- За этим, как и следовало ожидать, Ваня услышал: -- Ориентир! -- Приник плотнее глазами к прицелу.-Табачный сарай! -- кричал дальше 'курсант'.-- Левый срез! Левее -- семь!
Комвзвода смотрел из воронки через старый артиллерийский бинокль. Рядом с ним в сдержанном, настороженном нетерпении вскинул свою черную голову и Mspc`kheb. Фуражку, чтоб не демаскировала, снял. (А Воскобойников нет -- она торчала на нем, над краем воронки.)
Нургалиеву, конечно, хотелось командовать своим расчетом самому. Он это любил -- командовать. Но взводный есть взводный. И узбек, как и наводчик Изюмов, лишь слушал, что тот приказывал.
-- По пулемету!-- отрезал коротко взводный своим чистым резким фальцетом. В напряжении, в спешке забыл указать высоту.-- Высота -- три деления!-- доба вил, поправился он. Увидел, как неуверенно ведет ствол орудия, пытается разглядеть что-то помимо прицела, прямо через оконце в щите неопытный юный наводчик. И, отступив вдруг от установленной боевым уставом формулы, помогая ему поскорей найти далекую, удачно замаскированную цель, крикнул просто, житейски, по-бытовому:-- Вон, за кучей камней! Да вон, вон!.. С правого края! Булыжник большой! Видишь? Кусочек ствола! И каска, каска!.. Фу, спрятались! Во, во, появилась опять!
Воскобойников смотрел в восьмикратный артиллерийский бинокль, а Ваня, приникнув опять к окуляру, снова в прицел. Он вдвое меньше увеличивал, чем бинокль. Но увеличивал тоже. И взводный знал, что и наводчик, пусть хуже, но должен увидеть то же, что видел он. И точно: Ваня увидел. За огромным, заросшим травой и обложенным другими, поменьше камнями, булыжником чуть шевелилась немецкая каска и что-то черное, вороненое, как резкий короткий мазок, прочерчивалось на сером фоне камней.
'Ствол,-- ударило Ваню догадкой,-- ствол пулемета! Немецкого пулемета!-Внезапная радость... Да, радость, но вместе и страх, как молния прострелили его. И тут же забота, тревога:-- Скорее, скорее!.. Ох, сумею ли я, попаду?..' Заработал, заработал штурвалами, стал подымать 'крест' прицела под цель.
Но не успел. Пулемет начал раньше. Задыдыкал вдруг, замолотил.
Эх, и там, в груде камней, гады, тоже увидели. Пушку нашу увидели. И им видно в бинокль. Как раз, скорее всего, против них и выкатили русские пушку на бугорок. Ствол-то вон... Вон, так и глядит прямо на них. И как вжарили длинной очередью по орудию русскому. Задзыкали пули вокруг, запели слева и справа, над головой, в землю рядом вонзались, тяжелыми молотками забарабанили по стальному щиту. И, как и там, на нейтралке, с утра, когда все, кому было не лень из фашистов, сыпали пулями вокруг него, снова будто морозным скребком продрало Ванину спину, шилом сквозь череп пронзило, поджались невольно, как ватные, ноги. И Ваню потянуло к земле.
Но взводный не дал.
-- Огонь, огонь!-- орал.
Голоколосский вогнал уже в камору снаряд. Инженера тоже тянуло к земле, скукожился весь, вжал голову в плечи. На колени упал между станин, сзади замка. Не положено. На ногах, в крайнем случае на