велюровый берет с пером, кажется, петушиным. В таком виде можно поджигать мусорные баки, и никто не спросит: зачем? Это снаружи, а глубже, в парном 'внутри' он был таким, каким помстился сердцу Гвоздюкова, то есть Тукуранохулом. Дело было у магазина с кофейным аппаратом, где-то в пояснице Литейного, на углу улицы, похожей на растянутый ремень с замковой пряжкой, - она начиналась и кончалась храмом. Если защелкнуть, над головой повиснут шесть куполов и колокольня. Путь к картофельной запеканке лежал через проспект - туда, за мавританский сундучок Мурузи, - но, как сказано, Гвоздюков пошел прочь, к Соляному, увлекая за локоть свою нелепую попытку творения словом.

- Послушай, - вздохнул Гвоздюков сыровато, - вот Швеглер, скажем, полагал, что мифы эллинов - плод народной фантазии, в то время как латинские предания сочинены римскими интеллектуалами, чтобы красиво, по-гречески, объяснить свои невнятные учреждения и обряды. Послушай, не понимаю... Ты извини - об эту пору так трудно совладать с насморком и сплином, что поневоле становишься рассеян, как рваная подушка. Ах да. Книги меня ничему не научили, люди тоже. Не понимаю... Если одни небылицы сочиняет народ, а другие - яйцеголовые, то кто придумал тяжбу Гора и Сета за наследие Осириса? Ты помнишь: там Сет хочет бесстыдно овладеть Гором, но сам попадает впросак. И те же ли это, что сказали: 'Мертвого имя назвать все равно что вернуть его к жизни'?

- Видишь ли, - сказал Тукуранохул - петушиное перо на берете мелко вздрагивало в такт его узким шагам, - существуют разные формы непонимания. Которых у нас пока что две. Первое непонимание похоже на время, исчисляемое зевотой, время, утомленное своим присутствием, время, мстящее бессонницей, - и слава Богу, и кушайте сами. Извини, что всуе. Второе непонимание - манящее, милая отрава: табак, кошка, массандровское, сам знаешь какая женщина, словом: такая теплая ночь у озера - без кровососущих, разумеется. Все остальное - прописи.

- Предыдущее - тоже прописи, - сказал Гвоздюков и своеобразно плюнул.

Свернули на Моховую. Не доходя Учебного театра, зашли в дверь под эркером - в зальчике размером с песочницу наливали бельгийскую водку и молдавский бренди. Присутствовали портвейн, бутерброды с сыром, два посетителя и бесплатная вода в графине. Очереди не было, и веселый хозяин крепил над стойкой рукописный плакат: 'Поздравляем христиан с Рождеством Христовым. Иудеям и магометанам выражаем сочувствие'. Из стен на уровне груди, словно бы сами собой, как чаги, вылуплялись узкие карнизы столиков. Гвоздюков держал в руке стакан с добротным молдавским пойлом, и глаза его плыли далеко - туда, откуда их не украсть.

- Не понимаю, - сказал Гвоздюков, - но чувствую. Стало зябко без Империи на свете, как с дырой в валенке... Ведь если Бог создал мир, а дьявол - время, если ад - это хаос и невозможность тормознуть его соития и распады, если Империя - это стоп-кран и область отсутствия перемен, то она, выходит, - что-то вроде пилюли от этой гадости: движенье замерло, а после, глядишь, можно в иную сторону двинуть... Ведь ад застывший - уже не ад, в нем невозможно сделать хуже.

- Эх, непутевый, - откликнулся Тукуранохул, - наше ли это дело? Что толку в познании, если оно бесконечно? Зачем идти куда-то, когда кругом заснеженное поле? Всякая кошка знает, где ее мышка... А нам всего-то следует усвоить: лишь малое имеет продолженье, великому отказано и в этом.

Желтый бренди греет кровь даже у призрака: холодную кровь, которой нет. Пойло само становится кровью и помогает быть всему, внутри чего должна течь. Гвоздюков поднял голову и увидел, что небо темно и на нем не цветут острые звезды. Он был на улице. Он обрастал телом. Справа и слева стояли дома, и их время тянулось быстро, как у взрослых. 'Когда время разгоняется, - подумал Гвоздюков законченно, - праздников становится много - они спешат, теснятся и наступают на пятки'. В домах светились окна, но не вызывали любопытства: жизнь у всех одинаковая, капризничают детали.

____

Что можно услышать на улице, вечером, в истекшем декабре? Все то же: звуки и запахи. Шелест шин в сыром твороге талого снега, всхлипы шагов, запах мокрого ветра и случайных прядей табачного дыма, лай пса из подворотни, невнятную воркотню разговоров, парфюмерию встречной кокотки, трамвайный звонок с Литейного, потрескивание фонарной лампы, выхлопной фантом автобуса, грохот двери в подъезде и, может быть, колокол. Вот что странно: все это редко фальшивит. Возможно потому, что это и есть та самая 'правда жизни', которой в собственно жизни нет - она заводится/не заводится только в ее имитации.

На углу Моховой и Пантелеймоновской блондинка с морковными губами торговала новогодней пиротехникой.

- Сударыня, - спросил Тукуранохул, - какая буква алфавита кажется вам самой эротичной? - и застыл, волнуясь и предвкушая.

Блондинка посмотрела на прохожего как на рюмку, которая, пожалуй, лишняя.

- Эн, разумеется.

- Конечно, - продолжил движение Тукуранохул, - веселье, это когда под стулом взрывается хлопушка и на брюки падает салат, а самая манящая буква 'нет', 'не дам', 'на х.й'...

В городе есть окна, куда войдет слон, и такие, будто для кошки. Последние иногда на брандмауэрах - как норки береговушек. При равном прочем на Гагаринской было больше лая - по левую руку, в садике за оградой гуляли домашние звери. Между садиком и Пантелеймоновской, в нише открытого двора, зажатый с боков двумя доходными глыбами, дремал екатерининский особняк с охристым фасадом и белыми колоннами под фризом. Классицизм. Гвоздюков во двор не свернул - ему было слегка обидно за восемнадцатый век, от него осталось немного фарфора, редкие дома и буква 'е', которую держат за падчерицу. Ну, и этот город - он, конечно, выручал.

Интересно, как это происходит, что время меняется? Вот показался миг, вот он вылез наполовину, и уж нет его - куда он делся? Вот время ползет, вздувая и перекатывая мышечный бугорок под кожей, как гусеница бражника, вот пластается на луже прелым листом. Когда оно лист, куда оно девает свои нахальные ужимки?

- Что-то стало с зимой, - отметил Тукуранохул задумчиво, - растаяла ее ледяная яранга.

Гвоздюков оглядел его, точно вырезал из плоского пространства.

Кафе на Гагаринской светилось желтым, внутри пахло ванилью и, разумеется, кофе. Водка была русской, какою только и может быть, остальная - что-то вроде аристотелевского подражания, так кажется, если не ошибся арабский переписчик. Светлые деревянные столы и лавки с отчетливой сучковатой фактурой корректно поблескивали (лак) - не то чтобы уютно, но лучше, чем пластик. Материал хочет быть привычным, материал хочет, чтобы ему доверяли. Иначе он нервничает - боится, что станут портить. Подспудное состояние предметов бросается в глаза: ограда Летнего знает себе цену, и сарай, и Псковский кремль тоже, это хорошая цена, а вот телефонная будка и лифт трепещут. Отчего-то не по себе газонам. Цивилизация желает быть адекватной себе, суетливый прогресс достает ее: в самом деле - поставь фанерный киоск в Микенах, что, не поковыряют?

На столе перед Гвоздюковым поместился гладкий стакан с водкой до ободка, чашка кофе и полосатый цилиндрик-леденец в шуршащем целлофане. Тонкое стекло стакана спесиво гордилось посверкивающей на боку каплей, чашка задумалась, а леденец был что надо - растянулся на пядь. Гвоздюков смотрел во все глаза, и мир в его глазах менял пропорции: стол и то, что на нем, царствовали - все остальное умещалось под ногтем, даже ветер.

- Эй, ты не пьян ли? - спросил Тукуранохул, расколдовывая.

- Вот что я знаю. - Гвоздюков опрятно потер ладони. - Конец света живет не снаружи, а внутри всякой твари. Это усталость, потеря воли быть, это когда Бог больше не дышит в свою игрушку. Человек откушал яблоко, и ему стало скверно. С тех пор ему всегда скверно - он уравнялся с братиками меньшими, что время от времени стадами сигают умирать на берег. Терпение это и есть то дыхание, а когда оно уходит... Знаешь, не хочется, чтобы жизнь стала похожа на телевизор, который похож на сон. Дурной сон. Сон без молитвы.

- Сон - не сон, - сказал Тукуранохул, - а мне вот хочется просыпаться и не ощущать разницы. Нам пустяка для этого всего и не хватает: помолчать, сосчитать в уме хотя бы до шести с половиной и осознать стиль как предпоследнюю истину. В широком, то есть, смысле.

- А что же поглавнее?

- Не знаю. Всегда что-нибудь найдется.

Приблизительно справа шуршали машины, под ногами черной сковородой с остатками постного масла лоснился асфальт тротуара, впереди, в академической перспективе, неоном (аргоном?) мебельного светилась запотевшая Пантелеймоновская. Гвоздюков шел по тротуару и чувствовал свои ноги. В блаженной бессмыслице Гвоздюков выкладывал город плотными петлями

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату