работал. «Дела» для него было то же, что карты для игрока. Он наслаждался хорошими ходами, он с восторгом топил ближнего, он радовался, когда отбивал хороший куш у другого. Он не мечтал нажиться и успокоиться, как какой-нибудь французский лавочник. Нет! Чем дальше он шел, тем более ему хотелось идти в этой бешеной игре, когда человек не знает, что принесет ему завтрашний день. Он уже стоял на той едва уловимой нравственной черте, когда человек не отличает, что честно и что нечестно, и когда нравственные принципы сводятся на вопросы об успехе или неуспехе.
Он вращался среди женщин и знал, что через женщин можно делать гораздо больше, чем через мужчин. Он умел говорить с ними так вкрадчиво, так нежно, умел обещать долю в предприятии так незаметно, так нечаянно, что женщины, так или иначе влиявшие на источники благ земных, пропагандировали Борского, и скоро имя его сделалось известным в петербургских гостиных так же хорошо, как и на бирже.
Пока все ему удавалось. Он открыл каменноугольную компанию, продал выгодно это дело, после чего компания разорилась, так как угля оказалось мало в той местности, которой Борский сулил значение Кардифа, он получил концессию на маленькую дорогу, которая дала ему чистого полмиллиона, но зато в один день потерял полмиллиона, купивши заглазно, понадеясь на свое счастье, золотой прииск, и в последний год в спекуляциях терял все более и более…
Но чем более он терял, тем фантастичнее являлись новые проекты, и он жил в каком-то диковинном мире разных спекуляций, проектов и грандиозных предположений… То он строил каналы, набережные, пристани; в его воображении осуществлялись все эти затеи; самые точные выкладки свидетельствовали о верности всех этих предположений; он заказывал планы и рисунки, вез их какому-нибудь высокопоставленному лицу и очаровывал это лицо своею горячею речью о великом значении предприятия и хорошими рисунками, причем не забывал, разумеется, после свидания с этим лицом заехать к какой-нибудь влиятельной «жене сбоку» и заставить ее напомнить этому лицу о предприятии…
То он вдруг носился с планом нового пароходства, и докладные записки, одна другой убедительнее, переписанные министерским почерком, шли к разным министрам, и везде умел заставить говорить о себе…
Словно обезумевший, желавший забыться в этом море спекуляций, Борский бросился в азартную игру и однажды очень хорошо увидал, что если ликвидировать дела, то вместо миллиона, в котором его считали, у него окажется на миллион долгу…
Но престиж его, как солидного дельца, еще сохранялся, и он еще имел кредит. Сперва он брал деньги в банках, под залоги разных предприятий, не приносящих никаких доходов, потом он брал деньги под чудовищные проценты и всегда аккуратно платил проценты. В этом отношении он очаровывал своих кредиторов, и ему давали снова деньги, и эти деньги снова уходили в какую-то бездонную пропасть, а долги вырастали…
Борский давно уже разошелся со всеми приятелями своей молодости. При встрече с ними он сперва отворачивался, а потом прямо глядел на них, точно на незнакомых людей.
По временам на него находила жестокая хандра, и тогда он запирался дома и никого не принимал, но дела скоро излечивали его, и он, снова деятельный, неутомимый, то появлялся на бирже, то в кабинете министра, то в будуаре нужной содержанки, то в гостиной старой ханжи, фрейлины, могущей замолвить слово.
Мысль о женитьбе на Елене пришла к нему случайно. Он об этом прежде не думал. Александра Матвеевна навела его на эту мысль, уверив его, что дядя даст хорошее приданое и оставит состояние. Приданым он надеялся замазать дыры и затем занять денег у Орефьева и поправить свои дела…
Но для Борского, как и для игроков, наступила несчастная полоса. Все не клеилось, все не удавалось. Перед ним теперь стоял грозный вопрос, как вывернуться из положения…
Но не об этом думал теперь Борский, сидя в кабинете.
Он думал об Елене, и сознание, что она его ненавидит, приводило его в ужас…
— Неужели я влюбился в свою жену, как мальчишка! — проговорил он, встряхивая головой, словно желая освободиться от гнетущих мыслей.
Он начал было думать о делах, но в первый раз в жизни дела не шли на ум, и никакие спекуляции не зарождались в его больной голове.
Он, как школьник, мечтал об Елене и искренне завидовал Венецкому.
Глава десятая
Объявление войны
Иностранец, попавший из Парижа, Лондона или Вены на петербургские улицы в понедельник 13 апреля 1877 года, был бы несказанно удивлен, узнав, что в этот самый день в Петербурге появился манифест, объявлявший восьмидесятимиллионному населению о войне с Турцией. Так незначительны показались бы иностранцу проявления общественного возбуждения по сравнению с теми, которые бывают в европейских городах при событиях гораздо меньшей важности, чем объявление войны.
Нас, русских, подобная сдержанность, разумеется, не удивила. Русский человек издавна приучен к осторожности в выражении чувств, возбуждаемых в нем тем или другим событием, и рискует обнаружить их на людях только тогда, когда вполне уверен, что подобное проявление освящено санкцией. А так как в знаменательный день 13 апреля 1877 года обыватели не были извещены о том, что им предоставляется зажечь иллюминацию, то петербургские улицы в этот день представляли обычный, будничный вид.
Рассказывая по долгу справедливого летописца о внешнем виде Петербурга в день объявления войны, я, разумеется, не имею в виду отрицать возбуждения, охватившего множество народа при чтении манифеста. Говорить о степени и характере возбуждения в нашем обществе довольно трудно, так как проявления его у нас не имеют публичного характера, но тем не менее, насколько выражались эти проявления среди петербургского общества, надо сказать правду, что проявления эти были в большинстве радостного характера.
Я вполне убежден, что и в Петербурге, по примеру Парижа, могла бы собраться значительная толпа (особенно если бы чиновникам позволили не ходить в департаменты) публики, которая бы ходила с криками: «В Царьград! В Царьград!» Почва для такой манифестации была хорошо подготовлена многими из наших газет, и если такой толпы мы не видали, то, надо думать, единственно потому, что еще не было вполне известно, как отнесется начальство к проявлению такого патриотического восторга.
Вот единственно возможное объяснение отсутствия манифестации, которая бы заставила иностранца, хотя по этим проявлениям, сравнить Петербург с европейским городом.
По странной случайности объявление о войне — «самой популярной», как выражались в те дни газеты, — прежде всего появилось в «Journal de S.-Petersbourg»[8], и популярная война стала известна сперва на французском языке. И только в полдень 13 апреля из конторы «Правительственного вестника»[9] вышли листки манифеста на русском языке, нарасхват раскупаемые у разносчиков.
В этот памятный понедельник погода была отвратительная: холодный ветер пронизывал насквозь и сквозил по всем улицам и перекресткам. У типографии «Правительственного вестника» толпилась публика. На бойких улицах было обычное движение. Разносчики выкрикивали свежую новость. Телеграммы шли ходко; их покупали, прочитывали и шли далее, погруженные в свои будничные заботы.
Какая-то бедно одетая старушка остановилась у разносчика, прочитала телеграмму и залилась слезами тут же на Невском. На нее прохожие глазели с удивлением. Городовой деликатно попросил ее не плакать на улице, так как она делает беспорядок.
— Этакое известие да не плакать!.. Внучек один был, — и того теперь убьют. Я, сударь, мужа и трех сыновей в Крымскую войну потеряла… Так поневоле заплачешь! — проговорила старушка, уходя с Невского в Троицкий переулок.
Такие сцены бывали, но их не описывали в то время. Описывали более проявление восторгов…
«Роковое слово было произнесено». Оставалось только прочесть его и радоваться или плакать ad