Я поднял и распечатал его.
«Милый, милый Сьёр. Вы сказали, что полюбили меня с первого же мгновения, когда судьба свела нас на том незабываемом ужине. Так знайте же, я тоже люблю вас страстно и горячо. Вы говорили, что были несчастливы. Что ж, я постараюсь стать для вас тем, чем не смогли (и не захотели!) стать все эти бесчувственные и холодные куклы, играющие чувства как актер играет пьесу» и траляля и траляляляля.
Я перевернул лист, заглянул в самый конец. Неужто опять Велелена?
Нет. Некая «С.В.» А на печати колесом растопырила щупальца гербовая каракатица какого-то не нашего, иностранного извода.
Что ж, если бы я знал про это письмо, я, пожалуй, изменил бы процедуру.
Сначала я отрубил бы Сьёру ноги. Потом руки и совокупительный орган. И уж потом — голову.
А так вышло, что я все же помилосердствовал.
В общем, Сьёр и тут вышел везунчиком, хвала счастливой звезде Дома Лорчей!
Потом я располовинил и расчетверил все половинки и четвертинки тела, столь обожаемого некогда Ливой, раздробил валуном череп и разорвал письмо.
Еще до восхода солнца я свез свой груз на остров, где обыкновенно кремировали прокаженных. Я сжег всю эту грудищу, парко остывающую, розово-коричневую, костяную и тряпчатую, на погребальном костре. Прах просеял и ссыпал в корзинку.
Жаркие объятия стихии огня оставили от Сьёра всего три качества — нейтральность, легкость и безвредность. По два стакана каждого качества, да и то не полных.
— Ничего сегодня не было? — спрашивает Лива, горячая и бледная. Обычно в таких случаях говорят «бледная, как смерть».
— Не было, моя госпожа.
— А что это за тип приходил? Посыльный?
— Перепись. Лошадей переписывали. К войне готовятся.
— Понятно, — Лива деловито кивает и шаркает в сторону своей спальни. Уже возле дверей оборачивается ко мне. — Ну, если что-нибудь принесут, ты тогда сразу ко мне, ладушки?
— Всенепременно, моя госпожа.
Руки Ливы дрожат мелкой дрожью. Губы похожи на два рукава высохшей речки. У берегов этой речки пузырятся островки герпеса, словно бы подтверждая справедливость поговорки «на печального и вошь залазит». Будь прокляты эти поговорки! О какой бы напасти не зашла речь, они всегда оказываются правыми.
Лива ждет вестей от Сьёра. Ждет каждый день.
И хотя поддельное Сьёрово письмо было доставлено две недели назад, и хотя из него вытекает, что еще долго почты не будет, Лива не теряет надежды на надежду надеяться, что Сьёр пошутил и скоро вернется.
Одно меня утешает: если бы Сьёр и впрямь уехал туда, куда он якобы уехал, он тоже не написал бы ни полслова.
— Писем не было? — спрашивает меня Лива, выходя из спальни через три часа. По тому, какие сухие у нее глаза и по розовым оттискам на щеках всяк может догадаться: она ревела, зарывшись лицом в подушки.
— Писем не было.
— Ну, если что — ты сразу мне. Ага?
И так день за днем.
И ничего не получается для нее сделать, потому что она не хочет, чтобы я что-либо для нее делал.
Она даже не моется. Ее постель уже начинает обретать особый грязный запах.
Ест она тоже сама. Не хочет, чтобы я прислуживал. Убирать не дает. Объедки выбрасывает вместе с посудой с террасы. Чайки и мушки-помойницы довольны.
В комнате, где она теперь обитает, в той самой, пропитавшейся Сьёром, спальне, предметы стоят в точности на тех местах, где они стояли, когда Сьёр в последний раз входил в Ливу, возложив себе на плечи ее белые безволосые ноги.
Старенький, но с недурной вышивкой пояс, который Сьёр однажды впопыхах забыл («впопыхи» вообще были стилем его жизни), произведен в нечто среднее между фетишем и святыми мощами.
По утрам Лива плотно сворачивает его и он становится похожим на рулет, где вместо ванильного крема — крем золотой и крем серебряный. Затем она торжественно складывает его в ларец, очищенный от семейных драгоценностей.
Там, в ларце, реликвия отдыхает до вечера, когда ее с великим благоговением извлекают.
На ночь Лива берет пояс в постель, наматывает его себе на шею, да так, чтобы один конец непременно касался груди, которая тотчас напрягает прыщики сосков. Лива вдыхает рывками его запах, запах Сьёра — касторовый, земляной, чернильный — судорожно сводит бедра и снова-таки ревет, тряско и уже глухо, чтобы потом, намаявшись до бесчувствия, кое-как заснуть.
Фигуристую чашку, из которой обычно пил травяное вино Сьёр, тоже в почестях не обошли. Установлена на семейный алтарь, поверх изображений предков и небесных покровителей. Окуривается благовониями.
Все пылинки и соринки, ниточки и волоски, запахи и дуновения, оставшиеся от Сьёра, принадлежат