Спина, казавшаяся горбатой, зависла почти горизонтально и затрудняла передвижение — Львина всегда донимала одышка.
— Простите меня, Роза Владимировна, я задержу вашего мужа не больше, чем на одну минутку. Итак, голубчик, откроемся в пять, стало быть, через два часа. Вот что хотел я оговорить: позволю себе, коли вы согласитесь, дать слово вам первому. Умысел прост: необходим должный зачин. Тон, как известно, делает музыку. Страшусь, чтоб милейшие наши филологи не погребли вторично покойника под грудой ученой терминологии, до коей все нынешние охочи. Я уж не говорю о том, что честь сия принадлежит вам по праву.
«С этого ты мог бы начать, — вздохнул про себя Авенир Ильич. — Неужто и я был так сахарист? Не зря это Ромина так взбесило. Счастье, что он меня подсолил».
— Если, по-вашему, так будет лучше и полезней, готов соответствовать, — сказал он сдержанно. — Кстати, Борис Борисович, кто это был с вами в столовой?
Львин, оглядевшись, понизил голос:
— Я как раз собирался сказать. Он хочет познакомиться с вами. Это и есть наш благодетель, обеспечивший сегодняшний форум. Покойному Константину Сергеевичу, в конце концов, крупно повезло — есть бескорыстный почитатель, к тому же обладающий средствами. Когда вы будете выступать, уж не забудьте отдать ему должное.
Он элегически улыбнулся:
— Как, в сущности, изменилась жизнь. Все другое, и мы другие.
— Не знаю, — сказал Авенир Ильич. — С тех пор, как остался один в карауле и знаешь: никто тебя не сменит, жизнь моя все больше походит на пустыню, заглатывающую город.
— Я понимаю вас, понимаю, — прошелестел почтительно Львин. — Был мир, ныне «песком пожираемый». Где ты, Ниневия? Нет ответа. Слышит ли вас ваш покойный друг?
Когда они остались вдвоем, Роза Владимировна протянула:
— Тебя никак нельзя упрекнуть в чрезмерной точности — твоя жизнь слишком людная для пустыни. Еще никогда вокруг не толклось столько народа, ты не находишь?
— Похоже, ты опять за свое, — нахмурился Авенир Ильич. — Выставить меня в ложном свете стало твоим любимым занятием. «Много людей»… И что из того? Можно подумать, я их сзываю. Если я нужен, то это не значит, что мне они тоже необходимы. «Много людей»… Чем больше людей, тем резче чувствуешь одинокость. Это не так уж трудно понять.
— АИ, ты с утра не в своей тарелке, — сказала она, снимая платье. — Не выспался. Ляг, у тебя два часа. Что до меня, я ими воспользуюсь.
— Дело не в том, что я мало спал, устал в пути, недоволен обедом, — ворчливо сказал Авенир Ильич, — подобных причин всегда навалом. Мне все неподъемней эти салоны. Все эти ярмарки эрудиции. Уж слишком напоминают поминки. Сидят за столом, пьют и закусывают, рассказывают всякие байки — никто и не вспомнит, зачем собрались. Возьми хоть эту Милицу Антоновну. Весь век провела в соревновании с беднягой Борхом… Неуемная баба! Он умер, она вдовеет, тоскует, но стоит сказать о нем доброе слово, тут же она сжимает губы и словно выдавливает из себя: ну да, он был не лишен обаяния…
Роза Владимировна рассмеялась.
— Сгущаешь краски.
— Даже не думаю. Соперничество — ее естественное, ее единственное состояние… Когда-то — с мужем, сегодня — с дочерью, попутно — с Роминым и со мной. Зачем она здесь? Не понимаю… Или Нинель Алексеевна с Викой… Ну что им Ромин? Сдался им Ромин… В особенности, этой Нинели. Ромин о таких говорил: «В самом деле, пышный букет, но перестоявший в кувшине».
Слово «букет», произнесенное совсем в ином контексте, кольнуло почти как прежде — «Я „Букет“… Отвечайте…» Он подумал не без смутной приятности, что Роза может принять на свой счет роминское определение, и мысленно выбранил себя за безотчетное удовольствие.
— Могу себе только вообразить, какие высокие предметы они обсуждают с таким азартом, — он ядовито усмехнулся. — «Ах, дорогуша, еще минута, и я оказалась бы на спине». Уж верно делят между собой двух этих молодых болванов, которые одним озабочены: как им эффектнее потоптать зажившихся на свете песочников.
— Да что с тобой? — удивилась Роза. — И дамы тебе нехороши и юноши у тебя
— террористы. Всякая юность революционна. В этом, в конце концов, ее магия.
— Магия революционного хамства, — проговорил Авенир Ильич. — Пора обрести иммунитет от этой магии, сколько можно?..
— Когда-то ты был учтив, как Львин.
— Где ты, Ниневия? — Он усмехнулся. — Нет уж, обойдемся без патоки.
Она помолчала, потом промолвила:
— Завтра Прощеное воскресенье. Прости меня, если я в чем провинилась.
Он хотел ей сказать, что его утомляет ее припоздавшая религиозность, но неожиданно для себя будто сглотнул забурлившее слово.
Нет, все-таки она уж не та. Куда девалось ее озорство, тот пляшущий костерок в глазах, подвижность и легкость крупного тела? Где ты, Ниневия? В самом деле, где же он, цвет смолы и ночи? Где этот смуглый июльский жар? Кожа истончилась, просвечивает, вся в трещинках и паутинках.
Ее ли вина, что ему здесь худо? Он вспомнил одну из роминских присказок: «Нечего в люди ходить по печаль, когда дома навзрыд». Обоим не сладко. Он ощутил забытую нежность. Кто есть у него, кроме этой женщины?
— Прости и ты меня, — сказал Авенир Ильич.