— Нужно обдумать.
Когда он ушел, Ромин заметил:
— Нет, не обдумает. Собственный голос мешает думать. Кайфует, как в опере.
Был в автобусе и Сермягин — знаток серебряного века, румяный жовиальный шатен. Был добродушный, почти горбатый, специалист по Платонову Львин. Все прочие, в общем, едва знакомы, все это — новая генерация, сравнительно молодые люди, а двое из них и вовсе юны — сильно бородатые мальчики.
— Только б не мучили разговорами, — пробормотал Авенир Ильич.
Но — обошлось. Все еще в полудреме, не выспались, не вошли в колею. Ограничились краткими приветствиями. Лишь Львин потряс ему с чувством руку и одарил печальной улыбкой, исполненной братского понимания.
Однако и этот жест солидарности только усилил его раздражение. Скажите, какая многозначительность! Мы здесь заодно, для вас, для меня чтения эти — не мероприятие, не интеллектуальный пикник. Такой эзотерический смысл был вложен им в скорбное рукопожатие. Впрочем, вполне возможно, все искренне. Горбун, как известно, весьма чувствителен. Не то что вся остальная публика.
«Прежде я был гораздо терпимей, — вздохнул про себя Авенир Ильич. — Должно быть, общение с Константином попросту обострило зрение. А это сказывается на характере».
Автобус вырвался из столицы. Апрель подсушил московские улицы, а тут зима еще не сдалась. Авенир Ильич мрачно смотрел в окно на черные снежные комки, на эти безлиственные деревья, на сучья, похожие на обрубки. Когда-то он придумал игру с самим собою — суть ее в том, чтоб выдернуть день или миг из контекста. Они существуют уже не во времени, у них нет ни прошлого, ни продолжения. Неведомо как они появились из ничего и уйдут в ничто. Вот катит какой-то странный автобус, загруженный странными пассажирами, ничем не связанными друг с другом, а странная загородная местность с размытыми следами зимы не имеет ни своего названия, ни отведенного места на карте.
Сидит у окна рядом с крупной женщиной, устало прикрывшей набрякшими веками еще непроснувшиеся глаза, Некто, немолодой человек. Как Чичиков, и не толст и не тонок, лицо, как все утверждают, породистое. С возрастом его римский нос чуть заострился, над верхней губой, тоже обузившейся с годами, белая полоска усов. Рыжеватые волосы поредели, впрочем, спереди ничего не заметно. В серых глазах еще различима прежняя нервная настороженность, но, кажется, и она унимается. Жена и знакомые очень часто называют человека АИ с легкой руки другого, теперь уже несуществующего человека. И вот он едет, Некто, АИ, смотрит вокруг, словно хочет спросить: где мы сейчас, куда нас несет, зачем мы тут вместе, чужие люди?
«Решительно всякая среда невыносима по определению». Когда Авенир Ильич впервые услышал столь жесткую сентенцию, он поежился. Ромин лишь усмехнулся:
— Не принимай этого на свой счет.
— Но ведь и я — среда.
— Ты — Пятница.
Это было не менее обидно.
— А ты — разговорчивый Робинзон, — проговорил Авенир Ильич.
— Неплохо, — сказал Ромин, — неплохо. В тебе, оказывается, есть перец. — Он несколько раз потер свой лоб. — Ты, что же, надулся? Вот это уж — зря. Пятница был отменный малый, хотя не такой эрудит, как ты. И, кстати, не всякий может быть Пятницей. Это задача неблагодарная. А ты взвалил ее на себя. Но — терпение и еще раз терпение! Когда меня однажды сожгут, тебе как ближайшему человеку, естественно, выдадут урну с золой. Ты примешь ее с затуманенным взором, думая про себя: наконец-то! При этом будешь отлично смотреться. Лик твой будет прекрасно скорбен и вдохновенно непознаваем. И все поймут, что ты поднят печалью до сфер, недоступных остальным. И расстояние между вами будет все более увеличиваться, как это происходит обычно меж теми, кто приобщен к высшей истине, и грешной ползающей толпой.
— Довольно, — сказал Авенир Ильич, — что за охота шутить со смертью? Такое кокетство — не лучший стиль.
— Нормальный мачизм, — заметил Ромин и добавил: — Ежели я Робинзон, то смерть — это лучшая робинзонада. Надежнейший необитаемый остров.
— Бедное наше человечество, — с усмешкой вздохнул Авенир Ильич, — не любишь ты его.
— Не люблю.
— Неужто в нем нет ничего привлекательного?
— Пожалуй, есть, — согласился Ромин. — Не воевало аж двести лет. Правда, за сорок тысячелетий, но это, безусловно, деталь.
Непроизвольно понизив голос, Авенир Ильич пробормотал :
— Странно, что ты не пошел в диссиденты.
Обычно он тщательно избегал разговоров на эту скользкую тему, но соблазн оказался чрезмерен. Ромин пристально на него поглядел. Чувствуя, что густо краснеет, Авенир Ильич поспешно добавил:
— Если ты мне не вполне доверяешь, можешь забыть то, что я сказал. Во всяком случае, не реагировать.
Неожиданно Ромин расхохотался.
— Не вспыхивай. Я тебе доверяю. Могу сказать со всей прямотой, что фюреры этой сверхдержавы, в которой, как выразился князь Вяземский, от мысли до мысли
— пять тысяч верст, так же тупы, как литературные маршалы. Должно быть, от подобных дистанций произросло наше странное общество с его непомерной амбициозностью — ее не случайно так культивирует вся эта сановная сволочь. Если я сам и нищ и мал, пусть хоть страна моя будет великой! Все же какая-то компенсация. Однако ж я не пошел в подпольщики, и странного в этом нет ничего. Во-первых, это кружок или круг, сборище со своим уставом. И тоже со своей иерархией. Свои отношения, свои страсти. И вообще непростой коктейль — и самоотверженность, и тщеславие, и неврастения, и стойкость, и всякая прочая