«Он никогда не скажет: мой друг», — но то был лишь попутный ожог. Некогда было сосредоточиться на этой — очередной — царапине. Авенир Ильич видел одни только очи дымчато-зеленого цвета с малахитовым уральским окрасом. «Где он находит подобных женщин?» — подумалось горестно и ревниво.
— Присядьте, Аннушка, коли есть у вас время, — Ромин привстал. — А впрочем, вот что: переместимся напротив, в «Лиру». АИ — богач и меценат, он угостит нас с вами мороженым.
В «Лире», напоминавшей пакгауз, заставленный столиками, Авенир Ильич провел чуть более получаса, но этот ничтожный, в сущности, срок стал тяжким для него испытанием. Впоследствии, возвращаясь памятью к эпизодическому знакомству с грустной зеленоглазой Аннушкой, он неизменно ощущал неуходившее стыдное чувство. Будто розовый птенец, он старался пробудить в ней интерес к своей личности. Так детски хотелось ее удивить — наблюдением, живописной формулой, острым словом, малоизвестным фактом. Удивил он, прежде всего, себя. В самом деле, какое-то наваждение! И не вспомнить, когда он так напрягался, был так зависим, так несвободен! И все — впустую, все — ни к чему. Эта жалкая война за внимание была обречена изначально. Никто для нее не существовал, кроме Ромина, выдавившего из себя всего-то две-три ленивые фразочки.
Когда они попрощались с Аннушкой, Ромин сказал :
— Ты был неплох. Уровень высокой кондиции.
Он было вспыхнул, но взял себя в руки:
— Откуда она? Не москвичка, по-моему?
— Да, северянка. Теперь уж — москвичка.
— Где ты нашел ее? Не секрет?
— В заведении полунаучного типа. На выступлении в поисках заработка. Бог ты мой, трогательное видение! Нижнетагильская рябинушка. Несжатый колосок на стерне. Что значит — возраст! — он усмехнулся. — В юности любил полноватых. Чем больше женского мяса — тем лучше. Стареешь — и милей худоба. Кажется, что она беззащитней . Но это обманчивое впечатление.
— Почему ты так думаешь?
— Я это знаю. Провинциалки — особое племя. Хотя и жизнеспособных туземок в мегаполисе сегодня навалом.
«Почему ты так думаешь?» — «Я это знаю. Тебе семь лет, мне — девять», — в который раз вспомнился детский диалог. Он с усилием изобразил улыбку:
— Так поселись в глухом городке.
— Чисто московское искушение, — задумчиво протянул Ромин. — Жить в тихой слободке, ласкать девицу со сладким именем Алевтина.
— А знаешь ты, что оно означает? — спросил его Авенир Ильич. — Натирающаяся благовониями.
— Охренительно, — восхитился Ромин. — Вот почему оно так влечет. То-то я все обонял нечто знойное. Такую районную Суламифь. Теперь убедился: моя интуиция не уступает твоей эрудиции?
— Аннушка — тоже уютное имя, — негромко сказал Авенир Ильич.
— Пожалуй, — легко согласился Ромин. — Теплое камерное существо. На эту грудь тянет пристроить голову, особенно — голову скитальца. Но где малина, там и крапива. Такие создания тяжелее, нежели шапка Мономаха. Наденешь — не снимешь. В ней и войдешь в плотные слои атмосферы.
На душе было муторно и безрадостно. И чтоб скрыть это, Авенир Ильич усмехнулся. Он сказал, должно быть, жестче, чем требовалось:
— Тянет, так нечего осторожничать. Делай свое мужское дело. Тем более, все равно его сделаешь. Моралистическая рефлексия в твоем исполнении не звучит.
Ромин одобрительно бросил:
— Когда ты говоришь обо мне, в тебе сразу же появляется порох.
«Он прав. Наверняка так и есть, — признался себе Авенир Ильич. — Он мне неприятен. Противопоказан».
Он поднял глаза и встретил взгляд Ромина — изучающий, холодный, веселый.
— Вообще же, слова твои справедливы, — сказал Ромин. — Трус не играет в хоккей.
Авенир Ильич сухо заметил:
— Слова не мои. Ты цитируешь улицу.
— А кто же мы? — рассмеялся Ромин. — Мы ее дети. Улица — в нас.
Авенир Ильич колебался — стоит ли рассказать жене про этот эпизод и, тем более, про заключительный диалог. Ромин здесь представал не в лучшем свете, а его отношения с Розой Владимировной, вопреки первоначальным надеждам Авенира Ильича, не сложились. Наоборот, она все раздраженней отзывалась на роминские шутки. Реакции были преувеличенными, но дело тут было уже не в обидчивости и вовсе не в отсутствии юмора — юмора ей обычно хватало. Ее донимала все больше и больше та грубоватая напористость, которую с первого же знакомства она восприняла как бестактность. Когда несносны и вид и голос, звук голоса, его интонация, тут уж не до разумных оценок. Авениру Ильичу то и дело казалось, что он пугливо ступает по минному полю — шаг вкось — и беда! — в нередких объяснениях с Розой он укорял ее в необъективности. Но все его доводы и аргументы лишь выводили ее из себя.
— Ах, одаренный человек? — произносила она саркастически. — Да что из того, если он так бездарен во всех своих повседневных контактах? Зачем он выматерил Гуркова? (Эта фамилия принадлежала весьма влиятельному лицу.) Что он доказал этим хамством? Свою независимость? А зачем высмеивал Антонину Михайловну? Она не занимает постов. Претенциозна и надоедлива? Ах, Господи, повернись и уйди. Достойней, чем потешаться над женщиной. Да что я о них? Кого ни возьми — любого ухитрился достать. Того — языком, того — молчанием. Кому нужна твоя даровитость, если общаться с тобою — му'ка? Тут садомазохизм какой-то! Поверь, он испытывает наслаждение, восстанавливая против себя всех и вся.