Авенира Ильича удручала такая запальчивость — Роза Владимировна, вообще говоря, была женщиной сдержанной, слишком сдержанной, как ему казалось. Словам обычно предпочитала многозначительную улыбку и содержательную паузу (эпитет, также предложенный Роминым во время одного из визитов) — досадно, что она так настроена, все это осложняет жизнь.
Естественно, что он сомневался, стоит ли говорить об Аннушке, и, вместе с тем, ощущал потребность, как бы походя, рассказать о ней Розе. Больше даже о Ромине, чем о женщине.
Он сознавал, что его откровенность лишь укрепит жену в неприязни, в ее огорчительной антипатии к его другу, но сдержаться не мог. Одолевало странное чувство, смутившее его самого — вот расскажет и выдернет из души будто застрявшую в ней занозу. Объяснить себе внятно эту уверенность он не сумел и не захотел.
Роза выслушала его с интересом, постукивая костяшками пальцев по обеденному столу. Потом спросила:
— Она хороша?
Авенир Ильич осторожно сказал:
— Недурна, но чувствуется провинция…
В голосе Розы прозвучала отчетливая удовлетворенность:
— Таким и должен быть его вкус.
И почти сразу же осведомилась:
— Тебя она тоже разволновала?
— С чего это ты взяла?
— Я вижу. Бедняжка, трудно тебе дается твое товарищество. Сочувствую.
Он не успел ни возразить, ни удивиться ее догадке. С недоброй усмешкой она добавила:
— Я знала, что он собой представляет. Такой… низкопробный коллекционер.
Пока Авенир Ильич приглядывался — и критически — к отведенной им комнате, Роза Владимировна распаковала их кладь и разложила вещи. Всегда он дивился, как много тряпок она берет с собой в дорогу даже на самый короткий срок. Чтения продлятся два дня, куда ей все эти туалеты, да и кому их здесь демонстрировать?
— Я должна сполоснуться, — сказала Роза, — клюю носом, помятая физиономия.
Она стащила через голову платье и бросила его на кровать — коричневое двуспальное ложе с узкими продолговатыми валиками, схожими и цветом и формой с сильно разросшимися огурцами.
В отличие от него она издавна и в самых будничных обстоятельствах, не предшествовавших ни ночи, ни страсти, совсем не стеснялась своей наготы — как видно, верила в привлекательность и притяжение своей плоти. С халатом, на смуглом щедром плече, она, не спеша, вошла, и вскоре оттуда донесся рокот выпущенной на волю воды.
Под этот однозвучный шумок он отрешенно смотрел в окно, в который раз затевая с собою с детства привычную игру — отделяюсь от себя самого, Некто Чужой, мне незнакомый, так же стоит у подоконника в необжитой гостиничной клетке, так же поглядывает на пейзаж, небрежно, словно наспех набросанный сырой запаздывающей весной на грязноватом холсте земли, неумело, без души загрунтованном. Земля в пористых островках наста, в последней наледи у крыльца, у зябнущих голоруких яблонь.
Некто Чужой немолод, женат. Жены своей добивался он долго, она его всем взяла, с первой же встречи. Шалел от ее густого голоса, от пышных ста'тей, ленцы в движениях и острого бойкого язычка. Завоевывал ее и в супружестве, долгая, тягостная осада уже захваченной территории. Сейчас эта женщина — за стеной, стоит под душем и подставляет отцеженной прирученной струе то сильно раздавшиеся бедра, то спину, то все еще крепкие икры. Эти картинки, привычно ожившие, уже не тешат, не обжигают, страсть унялась, но нет-нет и уколет непримиренное самолюбие — так и не смог он ее добиться.
Заслышав шаги, он не обернулся, необходимости в этом не было. Хотя он все так же глядел в окно, видел, как она смотрится в зеркало, вправленное в дверцу их шкафа, как надевает на запястье, все еще влажное, свои часики, как озабоченно водит пальцами под глазами, выдавливает из тюбика крем, втирает его в осенние щеки, наносит на губы обильный слой кричащей темно-пунцовой помады. Вот зашуршала тяжелая ткань, натягивает бордовое платье, подчеркивающее смолистость волос.
— АИ, уже пора на обед, — сказала она. — Не будем опаздывать. А кстати, как я гляжусь?
— Сногсшибательно, — откликнулся Авенир Ильич. — Филологические дамочки вздрогнут, Милица Антоновна Борх закручинится. Я уж, естественно, не говорю ни о краснощеком Сермягине, ни об искрометном Тобольском.
— Я спрашиваю тебя серьезно.
— А я тебе взвешенно отвечаю. Красный цветок, черепаховый гребень, и можешь даже исполнить фламенко.
— Для танцев я все-таки старовата.
— Фламенко — не танец, фламенко — вызов. Так говорил один хореограф.
Однажды Ромин вдруг обронил:
— Я накропал тут одну хреновину.
Он спросил:
— Не хочешь, чтоб я прочел?
— Не знаю, — вздохнул озабоченно Ромин. — Разумнее сразу о ней забыть.
— Но почему?