Меж тем, уверенность заговорщиков, что их окружают лишь люди чести, друзья и братья, одна родня, которая не отдаст и не выдаст, была не столь уж и основательна — донос от Грибовского был еще в мае, были и другие свидетельства, Шервуд в июне двадцать пятого добился даже аудиенции. Тайное общество оберегал незримый участник этой драмы. И кто же был он? Сам государь.
Еще в двадцать первом, узнав о заговоре, он произнес: «Не мне карать…». Последний год царствованья необъясним, а странствия Александра Павловича по градам и весям и вовсе выглядят бегством от собственной осведомленности. Именно так — он знал, что ждет его, и знание это его убивало.
Смерть освободила царя от необходимости действовать и вместе с тем подтолкнула к действию наших отечественных маратов.
Каким невзрачным и неказистым глядится исторический день для очевидца и современника!.. Четырнадцатого декабря я направлялся в Зимний дворец, я должен был принести присягу новому нашему повелителю. Ехал я, помнится, по Галерной, ехал в карете цугом с форейтором из дома Бобринского, где жил, думал я о своем и попросту не обратил тогда внимания ни на толпившихся людей, ни на солдат — в английской столице я уж привык к уличным толпам. А размышлял я о том, как одет, как выгляжу, был в чулках и напудрен. При этом — единственный из камер-юнкеров, кто был в очках, а при дворе ношение очков воспрещалось как отступление от формы. Слава богу, благодаря гофмаршалу я получил на них дозволение — они мне стали необходимы.
Но уже в Зимнем дворце я понял, что дело серьезно — все были растеряны, хмуры, напряжены, молчаливы. Было достаточно лишь взглянуть на митрополита Серафима, на злого и мрачного Аракчеева, на бедную Александру Федоровну, нервно трясущую головой при доносившихся звуках картечи. Пожалуй, лишь сам Николай Павлович вел себя, как ему подобало.
Все вместе оставило впечатление чего-то случайного и невнятного. И, вспоминая в который раз кучки людей на Галерной улице, которым я не придал значения, я не могу не вздохнуть о том, как внешне будничны и незначительны события, на нас повлиявшие. Не то что величия, нет и намека на то, что это гремит история, и так легко разминуться с нею.
Бесспорно, то был обреченный замысел. После чреды бунтарских взрывов в конце восемнадцатого столетия, после заговора Екатерины, приведшего к гибели Петра Федоровича, и заговора придворной партии, прикончившей несчастного Павла, после пугачевской стихии, пронесшейся перекати-полем между обоими цареубийствами, после борьбы с Наполеоном, длившейся почти десять лет, сила отечественной энергии стала естественно убывать. Достигнув в двенадцатом году высшей точки, она стала дробиться и растекаться в разные стороны. Время соединить недовольство рабовладельцев и рабов в одном кулаке еще не пришло — оно было выбрано неудачно.
Да и в самом этом тайном обществе многое было от игры, прежде всего от игры в историю. Условились называть его обществом, хотя оно было и разнородно (что общего меж Трубецким и Пестелем?), условились называть его тайным, хоть тайного ничего в нем не было и лишь исключительное обстоятельство — личность царя Александра Павловича — дало ему возможность резвиться. Они и сами все понимали, но верили в конечный успех (история любит и пошутить — возможно, что если б на месте Северных неведомо как оказались Южные, дело могло бы и затянуться).
И все же игры здесь было больше — столько котурнов и монологов в старой возвышенной манере! Столько речей о долге и чести!
Но революции по долгу, а не по призванию к ним проваливаются, как дурные спектакли. Меньше бы думать о римском сенате и оглядываться на французский конвент. Весь этот маскарад бесполезен на нашей почве, с нашим народом, который не слыхивал отродясь ни о Катоне, ни о Дантоне. Какие уж тоги и камзолы там, где поддевки и лапти из лыка?
Рассказывали о фразе Рылеева — он ясно сознавал свой удел и все же был тверд: мы обязаны выступить, иначе от потомков по праву заслужим мы имя подлецов.
Но благородство смешно и опасно, когда заботится лишь о потомках, а не о тех, кто рядом с тобою. Потомки чаще всего улыбаются и чувствуют себя мудрыми старцами, читающими о глупых птенцах.
Но я не читаю о них, я их знал, иные были моими товарищами, как Кюхельбекер или Пущин. Брат его Михаил был мне близок — он не хотел выходить на площадь, видел отчетливо исход, но не назвал никого из тех, кто был у Рылеева в ночь перед бунтом, и разделил их горькую участь.
Да, я их знал. Я понимал терзавшее их тайное чувство — странную смесь стыда и страха — стыда за господское плебейство и страха перед плебейством холопов. Я понимал и тайный их умысел, в котором они себе не сознались, — ударить по первому плебейству, чтобы остановить второе. Безумная, слепая надежда спалить огнем дворянского заговора грядущий костер крестьянской вольницы — не зная Руси, исцелить ее язвы, боясь России, ее приручить.
Шли годы, да все не шли с ума эти поверженные мечтатели. И отчего-то не слишком тянуло к своим естественным однодумцам — сердце, тебя не спросясь, болело за чудаков, кто был среди т е х.
Что же народ? Заступился ли он за неожиданных заступников? А перечтите «Годунова».
Но Тютчев нашел о них слова. Мне довелось узнать их позже. Лишь через много десятилетий, когда уже свилась наша дружба.
«…О жертвы мысли безрассудной, Вы уповали, может быть, Что хватит вашей крови скудной, Чтоб вечный полюс растопить! Едва дымясь, она сверкнула На вековой громаде льдов. Зима железная дохнула, — И не осталось и следов».
6
А я все не сплю, как Сталин в Кремле. Сразу после Нового года взвешиваешь на своей ладони стопку листков календаря, уже отслужившего свой срок. Смотришь на записи под числами: выполнить то-то, сходить туда-то… Все это только вчера казалось срочным, почти необходимым, а ныне потеряло значение. Как эти исчерканные листки.
И годы мои стекают с пальцев, которыми я их как будто взвешиваю и осторожно перебираю, стараясь выстроить нечто целое. Напрасно. Все равно возникает лишь впечатление неслитности. Кусочки, фрагментики, нет единства.
Я не случайно боюсь бессонницы. Не только оттого, что она всегда неизбывна и безысходна. Известно, что нет опаснее пытки, нежели пытка лишением сна. Прошедший сквозь нее человек за несколько дней до своей кончины мне рассказал о ней подробно. Возможно, ему хотелось выплеснуть все, что скопилось в его душе за несложившуюся жизнь. Груз, от которого нужно избавиться, чтоб легче было идти на дно.
Но, кроме того, что эти часы всегда воскрешают что-то постылое, чего стыдишься и хочешь забыть,