Богушевич угрюмо пробормотал:
— Гибкие выигрывают жизнь, прямолинейные — судьбу.
«Уж не о нас ли он говорит?» — подумал я, но не стал допытываться. Очень хотелось ему напомнить, что судьба проясняется, когда жизнь кончается. Но, разумеется, я промолчал.
Випер как будто меня услышал:
— Ну, что касается Бомарше, у него и судьба сложилась не худо. Был не последний комедиограф.
Богушевич сказал:
— Когда-то Саня страстно хотел написать комедию.
Я спросил:
— Отчего же не написал?
— Что-то сдерживало, — Випер вздохнул. — Хотя и не требовательность к себе.
Надежда Львовна негромко бросила:
— Видимо, вспомнил Лихтенберга. «Мы выведем немецкие характеры на сцене, а немецкие характеры закуют нас за это в кандалы».
Випер почему-то надулся и стал, как обычно, рассматривать стену.
Рена сказала:
— Грустные шутки.
Надежда Львовна пожала плечами:
— Ирония, говорят, спасительна.
— Я не большой ее поклонник, — сказал Богушевич со скрытой запальчивостью.
— Иронию любят пиротехники, а землекопы внедряются вглубь. Я землю и копал и кайлил.
Я мысленно ему посочувствовал. Не скоро вернет он себе равновесие.
За ужином и после за чаем шел тот же судорожный, клочковатый, неуправляемый разговор. Випер прочел свои стихи. Сначала одни, потом другие. Но и на этом не остановился. Впрочем, он не часто имел и эту скромную аудиторию. Стихи были очень даже неплохи, но, как мне казалось, им сильно мешала старая виперовская болезнь — отсутствие должного покоя.
И для него последние годы прошли не бесследно — ему досталось. Конечно, не так, как Богушевичу. Когда он вернулся из Прибалтики, выяснилось, что о нем не забыли. Три месяца он провел «на работах». Тогда это называлось — «на химии». Но этим, в конце концов, обошлось. Он даже открыл в себе дарование, дремавшее со школьной скамьи, — стал хорошо чинить приемники. Не только чинить. Он их совершенствовал — пройдя его искусные руки, они лучше сопротивлялись глушению. Я заметил, что Випер таким манером борется за свободу слова. И добавил, что, наконец, диссидентство улучшает материальную базу — на Випера был немалый спрос.
Впрочем, стихи я тоже хвалил. Випер сказал, что это — впервые.
— Когда мы ходили в клуб к Мельхиорову и ты узнал, что я стихотворствую, ты предложил плоскую рифму: «Випер впал в поэтический триппер». Думаешь, я это забыл?
Я миролюбиво покаялся:
— Не будь злопамятен, я был глуп. Теперь-то я понял, как ошибался.
Богушевич вздохнул:
— Где сейчас Мельхиоров?
— Здоров, — сказал я. — Мы перезваниваемся.
— Играет в турнирах?
— Почти не играет. Говорит, что политика обесчестила шахматы. Посягнула на главную их идею.
— Какую же?
— Идею укрытия.
Я нарочно сказал это Богушевичу. Цитируя нашего Мельхиорова, хотел воззвать к его здравому смыслу. При этом, не вступая в дискуссии.
Богушевич невесело усмехнулся:
— Береженого бог бережет, а небереженого конвой стережет.
Випер, естественно, прокомментировал мельхиоровские слова по-своему:
— Некоторая порция злости очерчивает индивидуальность.
Надежда Львовна слегка поморщилась:
— Это о Бунине можно сказать. Он, кстати, тоже коллег не жаловал. Что-то прочел, что ему не понравилось и записал в своем дневничке: «О Боже! За что ты оставил Россию?»
Похоже, что она поглощала печатное слово, почти как смолила — практически без интервалов.
— Это неправда, — сказала Рена, — Бог никогда нас не оставлял. Скорее, мы его предаем. Когда начинаем его делить. Растаскивать по народам и странам.