Рокочет, словно гипнотизер:

— Держите себя в руках. Вы — справитесь.

— Я справлюсь. Можете не сомневаться. Не так уж я дорожу тем, что было.

Целитель отечески улыбается:

— Вот и славно. И совсем будет славно, если вы себя в этом уговорите.

Снова во мне закипает злость. Да понимаешь ли ты, чудовище, какое жало в этой ухмылочке: «если себя уговорите»?! Ты отнимаешь у меня мое последнее утешение, стоившее мне стольких усилий, — уверенность, что цена забытого окажется не такой уж громадной. И ты еще хотел притвориться наперсником, братом, духовником! И как это я не заметил раньше над розовым профессорским ликом твой безмятежный, твой глупый лоб!

Он что-то почувствовал и бормочет:

— Если решитесь и пожелаете, сделаем вам биопсию мозга. Так сказать, для очистки совести.

— Нет, — говорю я, — не пожелаю.

На улице я беру себя в руки, как он и посоветовал мне. Не надо было давать слабину, не стоило задавать вопросов, а уж винить Тимотеуса в черствости — и вовсе зряшное переживание. Кудахтать над каждым своим больным — не хватит никакого здоровья. Я справлюсь. Он меня образовал. Теперь я знаю, что существует «улыбающаяся депрессия».

В сущности, я вовсе не пыжился. Чем дорожить? Представим себе, что я — Микеланджело Буонарроти, стесываю с мрамора лишнее. Только начни — и не остановишься.

На миг представляю себе свой мозг не скопищем странных всесильных волокон, в котором, как в проруби, бултыхается заветное серое вещество, а этою самой мраморной глыбой, от которой откалываются куски моей памяти, один за другим, один за другим. Туда вам и дорога. Аминь.

Если шагреневая кожа припоминаний сжалась и ссохлась и надо записывать всякую мелочь, чтобы ее не смыло потоком, что остается в такой мышеловке? И что еще остается мне? Разве только сосредоточиться над тем, что не связано с обиходом. Пока твоя мысль, всему вопреки, еще сохранила готовность к эрекции, поразмышляй о высоком и вечном. Эти олимпийские льдины притягивают к себе неудачников, которым становятся недоступны темные пропасти земли и низкие истины каждого дня.

Как видите, я еще не утратил способности к самооценке. Дантон, восходя на эшафот, предупредил палача: «Дружок, держи мою голову осторожней, когда будешь показывать ее парижанам. Это лучшая голова Франции». Нет, я не скажу ничего подобного. Можете разойтись по домам. На сей раз погибшая голова не требует внимания публики.

Тут снова передо мной возникает розоволицый доктор Тимоти. С какой сострадательной усмешкой поглядывал на меня этот бес! Как будто проник — не тратя усилий — в последний оставшийся уголок, где, содрогаясь в тоске и агонии, уже не справляется с этим адом мое задыхающееся сознание пред тем, как исчезнуть в небытии.

10

Я мог бы обманывать себя: гулял по Москве и попал на Гоголевский случайно, без всякого намерения. Ноги принесли сюда сами. Только Бульварное кольцо, может быть, два десятка улиц, — весь отведенный для ностальгии старомосковский заповедник. Но время лукавства миновало.

Сегодня все больше я сторонюсь тех, кто привычно штурмует жизнь, неважно — успешно или бесплодно. Если уж климат одиночества становится для тебя слишком жестким, ищи собеседников на обочине. Теперь твое место — среди аутсайдеров.

Я смолоду обходил друзей. Боялся я и жара похмелья, и вольного разговора обиды, боялся позора покровительства — всего, что перечислено Пушкиным. Он, бедный, хотел и жаждал дружбы, все верил, что ценой испытаний хоть несколько примирит завистников с дарами Господа — славой и гением. Я — смертный и грешный человек, не взысканный божьими щедротами, мне вроде бы нечем озлобить ближних, но я не надеюсь приобрести их ласку в обмен на свою беду.

Единственный, кому бы я мог сказать про мое горькое лихо, выкинувшее меня в кювет, был, разумеется, Владимир, но то, что он бы мне присоветовал, я уже знаю, — полный стакан.

Как бы то ни было, я оказался у телеграфного столба, который обозначает классика. Владимир порою вздыхал, что столб — откорректированная сосна. Но тот, что высился на бульваре, пусть несомненно прошедший цензуру, не вызывал таких ассоциаций. Даже и выскобленная сосна хранит еще память о почве, хвое. В отличие от юбилейно застывшей, окаменелой вертикали.

Итак, я пришел сюда не за тем, чтобы поклониться писателю, которому Русь не дала ответа. Русь и сама его не дождалась. Пришел я, чтобы встретиться с Виктором. Где-то в аллейке, через дорогу от главного шахматного клуба, участвует в ветеранских турнирах. Демократизм отставников общеизвестен — любой газетчик не отказался бы от зачина: «Когда-то играл в живые шахматы, теперь он двигает деревяшки».

Но я-то не представитель прессы, пытающейся взбодрить тираж. И если, чтобы вернуть равновесие, нужно увидеть сброшенный памятник, если такова мотивация (любимое словцо Тимотеуса), то можно сказать: распад закончен. Личность настолько искажена, что нет никакой необходимости печалиться о ее утрате.

Нет, все же я не так безнадежен. Это блуждание по Москве, это воскрешенье теней не могут быть вызваны лишь корыстной и жалкой попыткой утвердиться: солнце — фонарь, земля — это рыба, давно гниющая с головы, тухлый Левиафан в океане. Юность заряжена поражением, а старость — это жизнь после жизни. Ночи зажившихся людей беззвучны, но чуткое ухо слышит их утаенное рыдание.

Нет, невозможно. Не все так увечно в Алексее Головине. Хочется помянуть добром кров, приютивший меня на время. Бывает и беспощадная ясность, облагороженная печалью. Прощаюсь, прощаю, прошу прощенья.

Конечно, я не узнал бы Виктора, тем более он был в черных очках, нелепом берете, с палкой в руке — не напоминал себя прежнего. По счастью, он учил уму-разуму страдальца с выпученными глазами — тот упустил спасительный шанс. Я сразу узнал его баритон с менторски ворчливыми нотками.

Мне поначалу показалось, что он не рад мне, но постепенно мы заговорили нормально. Он предупредил, что не пьет, здоровье ему не позволяет. Я успокоил его: неважно, я обойдусь без ритуала.

Вы читаете Забвение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату