секундой, а его задумчивый взгляд все еще был прикован к какой-то точке между нами; я была уже готова перефразировать свой вопрос, когда он все же заговорил:
— Вначале она была чрезвычайно замкнутой и необщительной, едва ли не бессловесной. Разумеется, я этого ждал: перед нашей встречей мне предоставили всю информацию о ней и сообщили, что она точно так же вела себя с полицейским психиатром. Но до нашей первой встречи я и представить себе не мог, насколько странным окажется ее поведение. Ребекка не проявляла ни агрессии, ни малейшей грубости. Просто отказывалась отвечать на вопросы. Даже на совершенно нейтральные, невинные вопросы, с которых я обычно начинал разговор. Например, как ей живется в колонии, нравится ли то, чем ей предлагают заниматься. Она отвечала односложно, сидела как каменная, не опираясь на спинку стула. В лучшем случае она выглядела настороженно, а в худшем — донельзя запуганной. Примерно так сам я выгляжу в кресле дантиста… с детства их боюсь: стоит переступить порог стоматологической клиники — и душа в пятки… Чего я только не предпринимал в первые несколько месяцев, пытаясь добраться до первопричины ее страха. Поначалу грешил на обстановку — наши встречи проходили в унылом, казенном кабинете, очень негостеприимном. Я поделился своими соображениями с начальником колонии, и он разрешил использовать для наших ежемесячных встреч комнату отдыха. Но даже и там, в знакомой ей обстановке, где она играла с ребятами, ее поведение ничуть не изменилось. Как я понял, дело было в другом. Сами встречи наводили на нее страх.
— А как ей удавалось уходить от ответов на ваши вопросы? — поинтересовалась я. — Что конкретно она говорила?
— Да никаких ответов, по сути, и не было. Я насколько возможно оставлял свои вопросы открытыми, надеясь хоть как-то вызвать ее на диалог. Спрашивал, например, скучает ли она по своей прежней школе, рассчитывая вызвать целый шквал воспоминаний и эмоций, но не тут-то было, она отвечала так, словно заранее затвердила ответ наизусть: «Иногда я скучаю по школе, но здесь тоже хорошо». И на любой другой вопрос — подобным же образом. Вы не представляете себе, в каком напряжении она была — будто одно неосторожное слово ее погубит. Казалось, ничто на свете не может вывести ее из этого состояния. И очень скоро наши встречи превратились в формальность: я был обязан ежемесячно приезжать в колонию, а она должна была приходить на беседы со мной. Первые несколько месяцев прошли безрезультатно для нас обоих. Я совершенно не понимал ее. Ее упорная замкнутость
— Какое разочарование для вас как для врача.
— Еще бы. Любого психиатра ситуация, когда он по неясным для него причинам оказывается беспомощным, приводит в смятение. Если пациент упорно отгораживается от тебя непробиваемой стеной, невольно усомнишься в собственном профессионализме. Но меня всерьез заинтересовал случай с этой девочкой, я искренне беспокоился за нее. Иногда во время наших встреч я чувствовал, что ей
Прошло некоторое время — без заметных результатов. Правда, она выглядела гораздо спокойнее, но по-прежнему не рассказывала ни о чем. И тут я вспомнил своего брата. Мои родители усыновили его, и я рассказал ей об этом — я помнил, что она тоже приемный ребенок, и подумал, что это расположит ее ко мне. Обычно она с вежливым вниманием слушала меня, но не более того. А тут вдруг встревожилась. «И все об этом знали? — спросила. — О том, что его усыновили?» «Конечно, — ответил я. — Мы не делали из этого секрета». И тогда она сказала нечто очень странное: «Его, конечно, все ненавидели».
Очередная долгая пауза. Он как будто медитировал: ладони сцеплены, кончики пальцев подпирают подбородок.
— Она произнесла эти слова с такой тоской… и с таким сочувствием. Я понял, что близок к разгадке поведения этого ребенка. «Почему ты так думаешь?» — спросил я. И она сказала как нечто само собой разумеющееся: «Люди думают, что ты плохой, если знают, что тебя усыновили. Они думают, что ты был не нужен своим настоящим родителям, даже если ты был им нужен, даже если они просто умерли. А если они думают, что ты был не нужен своим настоящим родителям, они не желают иметь с тобой ничего общего. Никто этого не хочет, даже люди, которые кажутся хорошими». Я был потрясен. Она говорила так серьезно, будто домашнее задание учителю отвечала. «Это неправда, Ребекка! — воскликнул я. — Кто тебе такое сказал?» «Нет, правда, — упрямо возразила она. — Так мама сказала. Она все время говорила мне об этом». Я понял, что она имела в виду свою приемную мать, которая покончила с собой год назад. Потом она замолчала и больше на эту тему не обмолвилась ни словом, несмотря на все мои усилия вернуться к ней вновь. Когда наша встреча подошла к концу, я взял ее личное дело и прочитал раздел о ее приемных родителях, а впоследствии навел об этих людях и собственные справки.
После завершения процесса по делу Ребекки местные власти раскопали о семье Фишер массу отвратительных фактов. Поразительно, что никого из соцработников не погнали с работы. Фишерам нельзя было доверять ребенка, и можно только предполагать, сколько правил было нарушено при оформлении удочерения. Женщине, ставшей приемной матерью Ребекки, в подростковом возрасте поставили диагноз маниакально-депрессивный психоз, и она провела больше года в психиатрической больнице… Она родилась в богатой семье, и жениху, чтобы сбыть ее с рук, наверняка отвалили хорошее приданое. Ее психика, по всей вероятности, не стала более устойчивой после выписки из лечебницы… ходили слухи о ее алкоголизме, неразборчивости в сексуальных связях. Насколько мне удалось выяснить, она
— Она передала свои страхи Ребекке, так?
Прямого ответа я не дождалась, задумчивый взгляд доктора снова был прикован к какой-то точке в пространстве.
— Невероятно, какой вред взрослые могут причинить детям. Подчас им и невдомек, насколько неправильно они ведут себя. Миссис Фишер взяла в семью девочку с глубочайшей душевной травмой — и отравила ее нестабильностью своей собственной психики. Она до смерти боялась, что жителям Тисфорда станет известно об удочерении Ребекки. Ей казалось, что если
Можете себе представить, как это подействовало на хрупкую психику пятилетней сироты. Вскоре Ребекка, еще больше, чем сама миссис Фишер, стала бояться что раскроется тайна ее удочерения, и страх этот пустил корни более глубокие, чем я предполагал. И сколько бы я ни втолковывал, что все это неправда, она попросту не верила мне. Да она никому не поверила бы. Я отдаю себе отчет, что это прямо противоречит постулатам моей профессии, утверждающим, что все в человеческом сознании можно восстановить и излечить… но бывают случаи, когда психические нарушения необратимы. Можно выяснить, кем и почему был нанесен вред, но ситуацию это не изменит.
— Значит, Ребекка больше не говорила с вами о своем удочерении?
— Только чисто поверхностно. Она стала намного больше доверять мне после того прорыва в наших сеансах и с тех пор довольно охотно делилась своими ранними воспоминаниями. Она помнила маленький домик и добрую светловолосую женщину, укладывавшую ее вечером в кроватку. Она выглядела почти