микрорайон будет ходить по колено в воде.
Виталий не заметил, как спустился к Яузе. На берегу в рассветных сумерках белел Андроньевский монастырь, под его стеной чернела шина от грузовика.
Виталий скатил эту шину в воду и, не совсем отдавая себе отчет, сел на шину и поплыл по реке, работая руками, как веслами.
Сняли его в Норвегии.
Трофимов возвращался из бара под утро. Он шел по ночному городу и слышал свои шаги. Дома, мимо которых он проходил, несли в себе время, и Трофимов подумал впервые: как красив его город! Раньше он просто не обращал на него внимания.
Он вообще многого не замечал раньше, как будто жил с одним глазом и дышал одним легким. А сегодня он вдыхал полной грудью и смотрел во все глаза. И это оказалось в два раза лучше, чем прежде.
Сильвана больше не вернулась, и водопроводчик куда-то затерялся. Но ничего. Не маленький. Сориентируется. Что касается Сильваны, он от нее освободился, и теперь в него, в Трофимова, больше помещалось. Больше города, больше воздуха, больше смысла.
«Не сотвори себе кумира, ни подобия его». Эта заповедь стоит в одном ряду с «не убий» и «не укради». Значит, сотворить кумира и убить живую душу — одно и то же. Убить в себе часть себя и на это место поместить кумира. Значит, в тебе половина тебя, а половина не тебя. Украдена ровно половина.
Трофимов шел по Арбату, весь из себя Трофимов, и в нем больше не было никого и ничего: ни Сильваны, ни стафилококка, ни разъедающей неудовлетворенности, ни зависти к иной, недостижимой жизни. Он ощущал себя тем, пятнадцатилетним. Впереди — вся жизнь, и можно было заново ее завоевывать и покорять, как альпинист, но не с самого подножия, а с уже взятых высот — еще выше и круче. До самого пика. Чтобы потом встать, и обозреть, и поставить свой флаг.
Трофимов не растратил себя за тридцать лет. Он как будто простоял в холодильнике и теперь вышел, пошатываясь, в лето, ощущая мощный запас жизни и доверия к миру.
Жена и сын спали, каждый в своей норке, и даже во сне чувствовали свою защищенность: никто не придет и не сожрет, потому что их охраняет хозяин. Трофимова обдало теплой волной нежности и благодарности за то, что они есть. Что ему дано защищать двоих: женщину и мальчика. Это его женщина и его мальчик. Он им нужен. И значит, не одинок, а как бы утроен.
Хлеба не было, как всегда. Те же заплесневевшие куски в муравьях. Муравчики сновали крошечные, грациозные, похожие на полосочки тире в пишущей машинке. Странно, что эти создания назывались грозным словом: термиты — и могли сожрать, например, деревянный дом.
Жена возникла в дверях бесшумно и внезапно, как привидение.
— Хочешь, я схожу за хлебом? — предложил Трофимов.
— Я и сама могу сходить.
— А давай вместе сходим.
— Зачем? — не поняла жена.
— Вместе, — повторил Трофимов, как бы втолковывая смысл слова «вместе».
Жена робко смотрела в его лицо, как девочка — та самая, которая кинулась ему под ноги на катке. Она стояла, держась за дверной косяк, и не смела пройти, как будто это был не ее дом.
— Заходи, — пригласил Трофимов. — Чего стоишь…
Паспорт
У меня есть мечта: прыгнуть с парашютом и медленно лететь между небом и землей. Интересно, о чем в это время думает человек? А может быть, он ни о чем не думает, испытывает один восторг…
Я знаю, что никогда не окажусь между небом и землей, потому что для этого надо записаться в спортивное общество. А мне некогда. У меня в этой жизни масса обязанностей: в данную минуту я обязана сидеть на летучке и слушать то, что говорит моя непосредственная начальница Гальченко.
— Товарищи! — говорит Гальченко. — По последним подсчетам, в сумасшедших домах и нервных диспансерах самый большой процент составляют работники телевидения. Можно сказать: профессиональное заболевание…
Я понимаю: те, кто входит в процент, не видят принципиальной разницы между тем домом и этим. Тут и там очень много народу, и никто не знает, кто он есть на самом деле. Сумасшедший с манией считает, что он — одно, а лечащий врач видит его иначе. То же самое на телевидении: каждый редактор видит себя иначе, чем его начальник. Лично я кажусь себе умной и обаятельной. Я похожа на Наталью Гончарову, только без денег и без Пушкина. А моей начальнице кажется, что я глупая и противная. Я могла бы разубедить Гальченко, но ей некогда меня выслушать. У нее тоже очень много обязанностей. Ей даже сны снятся на телевизионную тему.
— Товарищи! — продолжает Гальченко. — Давайте беречь друг другу нервы. Давайте говорить друг другу «спасибо» и «пожалуйста»…
Возле меня сидит штатный сценарист Володя Порханов. Лицо и руки у него белые и какие-то сырые, будто он долгое время стирал в мыльном пару. Володя внимательно смотрит перед собой, преодолевает страстное желание выпить.
С другой стороны от меня сидит редактор Галя Рощина. Она делит всех людей на авторов и неавторов. А авторов, в свою очередь, на тех, кто надувает, и тех, кто не надувает. Ей почему-то всегда попадаются такие, которые надувают. Меня надувают реже, может быть, потому, что мне все равно. Я делю людей по другому принципу.
Мы все: я, Галя и Володя — учились в институте кинематографии, писали немые этюды и звуковые этюды, готовились в большое кино, собирались выйти в производство. Но в производство никто из нас не вышел по разным причинам, теперь мы штатные сценаристы телевидения, и у всех нас такое чувство, будто нас разжаловали из генералов в старшие сержанты.
Сзади сидит Витя Лапин, пожирает Гальченко глазами. Гальченко в своей замшевой куртке и замшевых сапогах кажется Вите небожительницей. Витя окончил областной педагогический институт, должен был преподавать географию в Московской области, а попал на Центральное телевидение и в отличие от нас чувствует себя генералом, произведенным прямо из сержантов.
— Это нам не надо! — заканчивает свое выступление Гальченко.
Я прослушала, о чем она говорила, и поэтому не поняла — чего нам не надо.
— А что нам надо? — спрашивает у меня Витя. Видно, тоже слушал невнимательно.
— У Гальченко спроси, — советую я.
— А ты не можешь спросить? — на всякий случай предлагает Витя.
— А мне нечего спрашивать, — говорю я. — Я и так знаю, что мне надо, а чего не надо.
Моя мечта: встретить Пушкина, варить ему по утрам кофе и не дразнить Дантесом.
После летучки мы с Галей выходим на лестничную площадку покурить. Мимо нас проходят молодые прекрасные женщины в блестящих, будто слюдяных, сапогах и разнообразные мужчины всех возрастов и народов.
— Я все про него поняла, — сказала Галя. — Я теперь все про него знаю!
Речь шла о Володе Порханове.
Галя замолчала, глядя на меня, ожидая, когда я спрошу: что она поняла и что она теперь знает. Но я ничего не спрашиваю.
— Знаешь, он кто? — не дождалась Галя.
— Нет.
— Приживал! — сформулировала Галя, радуясь своей проницательности, умению читать чужие характеры. — Он живет на площади жены. При жене. Пишет передачи об искусстве, хотя сам искусством не занимается. При искусстве. Человек «при». Приживал! А сейчас он существует при моей любви. Ненавижу!