Он чувствовал, что режиссер его признал, теперь он с ним одна компания, и Севкино плечо росло к его ладони.
В глубине павильона растворилась маленькая дверь в стене. Севка сразу заметил это, потому что павильон в глубине был темный и в темноте резко высветился прямоугольник двери. В прямоугольнике возник мальчик.
На нем была круглая соломенная шляпа, штаны и рубаха, похожие, на половую тряпку. Штаны — коричневая тряпка, а рубаха — сизая.
Мальчик приблизился, остановился неподалеку от Севки.
— А! Николай Иваныч! — обрадовался режиссер. Он подошел к мальчику и поздоровался с ним за руку. — Ну, как дела?
Мальчик ничего не сказал. Он сглотнул и уставился на режиссера со счастливым щенячьим выражением.
— Как учишься? — спросил режиссер.
— Нормально, — сказал мальчик басом.
— Текст выучил?
Режиссер смотрел на мальчика с таким видом, будто он всю свою жизнь готовился к этой встрече, а сейчас настала главная минута его существования.
«А я?» — подумал Севка. Но ответом на его вопрос был другой мальчик, похожий на него. Они беседовали с режиссером о том о сем, и им было очень интересно друг с другом.
Севка отошел в угол декорации к светлым струганым доскам, снял соломенную шляпу. Положил на доски. Хотел стащить штаны и рубаху, но тогда он остался бы в одних трусах, а это стыдно.
Севка прошел в темную глубину павильона, подальше от фонарей. Фонари были выключены. Они притушили свой огненный глаз и отсвечивали обычным стеклянным блеском.
Севка пошел скорее. Потом бежал. Он бежал по каким-то ходам и закоулкам, чтобы израсходовать движением духоту, скопившуюся у него под горлом.
Севка забежал в военный блиндаж с патефоном в углу, сел на самодельную табуретку и зарыдал. Он пробовал подавить рыдания, глотал их обратно, но они вырывались из груди кашлем и стоном. А иногда воем. В какой-то момент Севка услышал свой вой со стороны и успел отметить — точно так же выл за стеной соседский щенок Ричи, была абсолютно та же мелодическая линия, идущая снизу вверх и ломающаяся на самой высокой ноте.
Севка не знал — сколько прошло времени. Вдруг он вспомнил, что в павильоне осталась мама. Она, должно быть, бегает с перепуганным лицом и ищет Севку.
Он поднялся с табуретки, вытер лицо рукавом чужой рубахи и постарался, как учил его папа, «взять себя в руки». Севка выпрямил спину, «посадил ее на позвоночник», выстроил каменно-презрительное выражение лица и пошел обратно, угадывая дорогу. И все время, пока шел, старался удержать на лице выражение, чтобы оно не поползло. Когда Севка вернулся в павильон, фонари еще не горели. Значит, времени прошло мало.
К Севке сразу же подошла мама и протянула школьную форму, чтобы Севка мог в нее переодеться. У мамы был обычный вид. Севка смотрел с затаенным вниманием: держит мама лицо или это ее лицо? Но мама смотрела немножко ниже Севкиных глаз, и он не понял.
Подошел режиссер, приобнял Севку, положил руку ему на плечо.
— Ты не очень торопишься? — спросил он.
— А что? — Севка напрягся, окаменел спиной и плечами.
— Николай Иваныч весь текст забыл, — поделился режиссер. — Ты бы порепетировал с ним, пока мы тут свет ставим…
Подошел Николай Иваныч. Остановился пригорюнившись. Виновато, медленно мигал, как звероящер.
Севка посмотрел на его белые широкие брови и сухо сказал:
— Пойдем…
Они отошли к доскам. Сели на них, одинаково ссутулившись, развесив руки на острых коленях.
— Ты когда-нибудь видел звероящера? — спросил Севка.
— Ты когда-нибудь видел звероящера? — повторил Николай Иваныч.
— Это я говорю, — поправил Севка. — А ты должен спросить: «Какого звероящера?»
— Какого звероящера? — обреченно проговорил Николай Иваныч и поковырял ногтем доску.
— Ты с кем разговариваешь?
— С тобой, — удивился Николай Иваныч.
— Ну вот, на меня и гляди.
В этот момент к доскам, осторожно, брезгливо ступая, подошла кошка. Она остановилась, повернула голову и сурово, очень официально посмотрела на мальчиков.
И Севке было непонятно: то ли эту кошку привезли на кинопробу, то ли она здесь живет.
Летающие качели
— Ты слушаешь или нет?
— Слушаю. А что я еще делаю?
— Думаешь про свое.
— Ничего я не думаю про свое. Со мной все ясно. Если кастрюлю поставить на самый сильный огонь, суп выкипает, вот и все.
— Суп? — переспросила Татьяна.
— И любовь тоже. Нельзя создавать слишком высокую температуру кипения страстей. У поляков даже есть выражение: нормальная милошчь. Это значит: нормальная любовь.
— Тебе не интересно то, что я рассказываю? — заботливо спросила Татьяна.
— Интересно. Рассказывай дальше.
— А на чем я остановилась?
По пруду скользили черные лебеди. Неподалеку от берега на воде стояли их домики. В том, что лебеди жили в центре города в парке культуры и отдыха, было что-то вымороченное, унизительное и для людей, и для птиц.
Женщина за нашей спиной звала ребенка:
— Ала-а, Ала-а…
Последнюю букву «а» она тянула, как пела.
Подошла Алла, худенькая, востроносенькая.
— Ну что ты ко всем лезешь? — спрашивала женщина.
Алла открыто, непонимающе смотрела на женщину, не могла сообразить, в чем ее вина.
— Пойдем посмотрим наших, — предложила я.
Был первый день летних каникул.
К каждому аттракциону тянулась очередь в полкилометра, и вся территория парка была пересечена этими очередями. Ленка, Юлька и Наташка пристроились на «летающие качели». Они стояли уже час, но продвинулись только наполовину. Впереди предстоял еще час.
Дочери Татьяны Ленка и Юлька были близнецы. Возможно, они чем-то и отличались одна от другой, но эту разницу видела только Татьяна. Что касается меня, я различала девочек по голубой жилке на переносице. У Юльки жилка была, а у Ленки нет.
Юлька и Ленка были изящные, как комарики, и вызывали в людях чувство умиления и опеки.
Моя Наташка как две капли воды походила на меня и одновременно на тюфячок, набитый мукой. Она была неуклюжая, добротная, вызывающая чувство уверенности и родительского тщеславия. Полуденное солнце пекло в самую макушку. Подле очереди на траве сидели женщины и дети. На газетах была разложена еда. На лицах людей застыла какая-то обреченность и готовность ждать сколько угодно, хоть до