Однажды он зашел к своему портному. Над дверью маленькой лавчонки, к которой вели вниз с улицы несколько ступенек, висела вывеска «Переделка готовой одежды», но хозяин, грек с большими усами, мог не только перекраивать и чинить готовое платье, но и шить великолепнейшие рубашки, костюмы, пальто. Томас регулярно заказывал у него длинные, до пят, ночные сорочки, каких не купишь ни в одном магазине. И вот, стоя в мастерской и желая заказать еще одну, он вдруг понял, насколько абсурдным был этот заказ. Шить для человека, которому жить-то осталось пару недель или месяцев.
Потом он увидел рулон черной шерсти с темно-синим отливом.
— Это материал для пальто или для куртки. Один клиент хотел заказать себе накидку, но потом передумал.
— Сошьете мне что-нибудь из него?
— А что бы вы хотели?
— Рясу, как у монахов, до пят, ну, как мои ночные сорочки, с капюшоном и глубокими карманами.
— На пуговицах? На подкладке? С поясом или с витым шнуром?
Томас задумался. Что, на монашеских рясах были пуговицы? Подкладка? Он решил, что ему нужна ряса с подкладкой, петлями для шнура и без пуговиц. Надевать ее он будет через голову. Шнур будет темно-зеленый, также как канты и подкладка.
— Желаете, чтобы и… — грек изобразил рукой на груди крест, — был вышит тем же цветом?
Нет, Томас вообще не хотел никакого креста.
— Ну что же. Тогда я знаю все, что мне нужно знать.
— Сколько времени вам потребуется?
— Неделя.
Неделя.
— Мне некоторое время нужно побыть одному, — сказал он в один из последующих дней Юте, Веронике и Хельге. — Я еще не знаю, куда я хочу уехать, но знаю точно, что должен. Слишком много всего произошло. Мне надо вновь обрести себя.
Он думал, они начнут протестовать, будут удерживать его или захотят проводить. Но они просто приняли это к сведению. Юта лишь потребовала, чтобы он перенес отъезд на два дня и позаботился о том, чтобы пришли кровельщики и починили крышу. Вероника сказала, что тогда на следующей неделе она сможет приютить в его мастерской свою подругу. Хельга спросила, возьмет ли он машину или оставит ей.
Он купил легкий, длинный темный плащ. Упаковал в кожаную сумку пальто, пару прочных туфель, свитер, рубашку, белье, черные носки, джинсы, туалетные и бритвенные принадлежности. Он перенес отъезд на два дня, оставил Хельге свой БМВ и сдвинул в угол мастерской завершенные и неоконченные картины. Вместе с мольбертом и чистым холстом для своей последней и самой пронзительной картины. С кожаной сумкой и пластиковым пакетом он зашел на станции Тиргартен в туалет. Когда он вышел оттуда, на нем была монашеская ряса, а в пластиковом пакете лежали вещи, которые были на нем утром. Он выбросил пакет в контейнер для мусора, купил билет и сел в поезд.
Он путешествовал целый год. Остановился на пару недель в Парк-отеле Бреннера в Баден-Бадене, следующие провел в Бур-о-Лаке в Цюрихе. Персонал и гости поначалу удивленно рассматривали его, однако потом с удовольствием беседовали, проникаясь к нему доверием. Он выслушивал истории их жизни, истории боли и вины, любви и страданий, истории их браков, семьи, будней. Однажды среди ночи администратор гостиницы вызвал его к женщине, которая хотела повеситься, и лишь по чистой случайности горничная обнаружила ее и перерезала веревку. Он проговорил с ней до самого утра. Когда на следующий день она уезжала, то оставила ему для его монашеского ордена чек на круглую сумму.
Иногда он посылал открытки в Берлин и Гамбург, но не Юте, Веронике или Хельге, а детям. Хельга, когда он ей однажды позвонил, первым делом спросила, хочет ли он получить обратно свой БМВ, потом заговорила о платежах, которые он должен внести как компаньон. Он повесил трубку. Когда на его кредитной карточке ничего не осталось, он вдруг ощутил страх и снял со счета все деньги.
Но страх оказался напрасным. Когда он пресытился дорогими гостиницами, деньги стали ему вообще не нужны. Большей частью он бесплатно ночевал в монастырях, там же бесплатно получал пищу. Сначала он немного робел, рассказывая истории об ордене св. Фомы, пережившем в Трансильвании и Реформацию, и коммунистический режим; в ордене сегодня осталось шесть братьев, а сам он, потомок трансильванских саксонцев, вступил в него несколько лет тому назад. Но с каждым разом повествование становилось все увереннее, он позволял себе красочные детали и исчерпывающе отвечал на любые вопросы. Но чаще всего монахи вообще ничего не спрашивали. Они показывали ему его келью, кивали в знак приветствия в церкви и в трапезной, желали спокойной ночи. Когда и монастырская жизнь ему прискучила, он стал ночевать в небольших гостиницах и пансионах. Здесь, как и в поездах, люди пытались завязать с ним разговор. Он никого не осуждал и не одобрял, никому не сочувствовал. Он внимательно слушал, и если его спрашивали, отвечал вопросом на вопрос.
— Что мне делать?
— А что вы хотите сделать?
— Я не знаю.
— А почему вы этого не знаете?
Однажды он чуть было не переспал с одной женщиной. Решив отдать рясу в химчистку, он зашел туда под вечер и попросил разрешения посидеть где-нибудь в уголке, пока заказ будет выполнен. Дело было в маленьком горном городке в Хунсрюке, уже стемнело, когда ряса была готова. Хозяйка закрыла заведение и опустила жалюзи. Потом она подошла к нему, приподняла халат, села верхом на его колено, обняла его голову руками и положила себе на грудь. «Цыпленочек мой», — сказала она печально и жалостливо, потому что он в своей белой растянутой футболке, в ставших широкими не по размеру джинсах и с им же самим плохо постриженными короткими волосами напоминал ей ощипанную курицу. Он остался у нее на ночь, но при этом они не были близки. Утром, когда он сидел за завтраком напротив нее в домашнем халате ее покойного мужа, она спросила, не останется ли он еще ненадолго.
— Тебе не нужно прятаться. Ты можешь надеть вещи моего мужа, а я скажу, что ты его брат и приехал навестить меня. Странно, что ты без рясы такой же, как и в ней…
Он знал об этом. Еще в начале своего путешествия он несколько часов подряд просидел в поезде напротив одного владельца строительной фирмы из Лейпцига, с которым имел частые контакты по делам своей фирмы, тот внимательно смотрел на него, но не узнал.
Он не хотел оставаться. Он улыбнулся ей кривой усмешкой, сожалея приподнял плечи.
— Мне надо двигаться дальше.
Он считал, что если останется, то должен будет спать с этой женщиной. А он этого не хотел. Еще несколько лет тому назад он бросил курить, вот так, сразу, и легко обходился без двух-трех пачек сигарет, которые раньше выкуривал за день; это заставило его задуматься о том, что есть много вещей, которыми человек вполне может поступиться. В качестве следующего шага нужно перестать употреблять алкоголь, забыть про любовь, затем про еду — все эти шаги казались ему легкими и вполне естественными, и, наконец, последнее, без чего можно было вполне обойтись, — это само его физическое существование. Когда он начал путешествовать в рясе, он вообще перестал пить, легко обходился без бутылки красного вина, а ведь выпивал до этого каждый вечер. Как человек в рясе, принявший обет воздержания, он сразу же сделал следующий шаг, и стал равнодушно относиться к пище.
Иногда ему казалось, что он парит в облаках, не касаясь ногами земли. Ему грезилось, что люди не могут воспринять его, что лица и тела, которые он видит, в действительности вовсе не живые люди, а схемы, конструкции, которые то выстраиваются, то вновь распадаются. Иногда он касался их, случайно или намеренно, и тогда знал, что они могут оказать сопротивление. Он не сомневался, что если их ранить, то раны будут кровоточить. Может, они будут кричать, а если рана окажется серьезной, то лежать, не двигаясь. Но двигаются они или нет, какое это имеет значение? Не все ли уже заполнено, даже переполнено этими движущимися конструкциями, этими схемами?
Его жизнь в Берлине и Гамбурге как раз и была такой схемой. Какое отношение имели к нему эти три женщины? Зачем он рисовал картины и строил мосты? Что это был за механизм, в котором он функционировал вместе с другими деталями? Механизм фирмы или механизм галереи, планов и проектов