предки шли в бой, чтобы дать свободу рабам.

О Господи! Дать свободу рабам!

Прав я или не прав, но я всегда в это верил. Верил. Заруби себе на носу, Джимми: даже когда заходишь так далеко, как я, нужно во что-то верить; верить всем сердцем, словно это часть твоего существа, так что легче сломать руку или отрубить ногу, чем даже в мыслях попытаться изменить этой вере.

И ты это говоришь. Все эти мошенники, взяточники и недоумки, что рвутся к власти, а ты говоришь...

Не о них речь. Они – пусть. А мы не можем.

Да... но, папа. Деньги. Мы. Кто тебе в таком случае дал право жениться и производить на свет Божий детей...

А кто кому дает право?

Да я знаю. Я понимаю, как это бывает. Конечно, все это не планируешь заранее. Надеешься, что все пойдет как по маслу, а...

Да, и в своей любви к семье мужчина будет делать все то, что он не должен был бы делать, и сделает то одно-единственное, что должен, когда отчаяние доводит его до этого. Я был адвокатом, политиком, страховым агентом, всем понемножку. В нефтяной бизнес я влез не сразу. Я был уже слишком стар, чтобы учиться тому, что необходимо знать, чтобы выстоять в этой жизни.

Папа, ты... ты нас очень ненавидел?

Да, ненавидел. Я пришел из другого мира и был совсем не таким, как вы. То, что я говорил вам, казалось вам занудством, для вашей матери это было занудством. Я привык быть впереди людей, поднимать голос, прерывать других, когда надо было их прервать. В моем мире еда была, чтобы насыщаться, а одежда – чтобы прикрывать наготу; я действительно порой парил в небесах и, бывало, предпочитал чтение разговорам, потому что получал удовольствие от чтения и знал, какой это ужас – знать недостаточно. А за то, что я был не такой, как вы, и не хотел быть таким, как вы, вы меня ненавидели, и, защищая себя, я ненавидел вас. Вы тыкали мне в нос моими неудачами, и всякое мое действие, отличное от вашего, вы с радостью заносили в список моих прегрешений. Бывали моменты, когда я чувствовал себя замурованным в темнице моих неудач, и из этой темницы я со страхом взирал на вас – сначала с гневом, потом смело, потом с настороженностью. В голову лезли всякие мысли о том, что, быть может, я и в самом деле не прав, что то, что я считал правильным, было неправильным, и я начал терять то, что называют характером. Неправда, я знаю, что такое деньги; я вдыхал запах виски и шлюх. Но вы всегда смотрели на меня с презрением, и я не мог говорить, потому что не было ушей, чтобы внимать мне, и сам я уже не был так силен. Ты уверяешь меня, что поддерживал семью в десять раз больше, чем я...

Я не хотел так говорить, папа. Видит Бог, не хотел.

Хотел и сказал, и, наверное, это так и есть. Это правда и ложь одновременно. Но я уже не был так уверен. Я не мог говорить с тобой. Быть может... нет, так сильно я тебя не ненавидел. А сейчас я вообще не ненавижу тебя. Еда. Ты пьешь. Для меня это была еда. Когда ты замурован в четырех стенах, надо же хоть что-то делать.

Это, наверное, ужасно, папа. Быть таким большим, быть кем-то...

Да, Джимми, и да хранит тебя Бог от этого ужаса. Потому что сейчас я тебя люблю. Я надеялся, что ты подохнешь там, на нефтепроводе. Я взял твои деньги, потому что полагал, что тебе будет стыдно, если я не возьму, а в результате ты сделал так, что стыдно было мне. Я думал, что ты негодяй, растленный до мозга костей; грязный маленький подонок, держащийся на поверхности благодаря своему ничтожеству. Ты вернулся, и я еще сильнее замкнулся в себе...

Я хотел поговорить с тобой, папа. Я хотел поговорить с тобой о своих рассказах.

Теперь-то я это понимаю; я никогда не понимал тебя, да и не очень хотел понять. Столько надо было сделать и... Но ты вернулся. Все поехало по новой. А потом ты пришел и рассказал о журнале, о том, что идешь в колледж...

И тут ты уделал меня, папа. Ты стоял перед пустым запертым домом без копейки в кармане – или с медным грошом, – и на твоей физиономии блуждала улыбка. А мы уезжали.

Вот тогда мы наконец поняли друг друга. На двадцать лет позже, чем надо. Это была не твоя и не моя вина. Обстоятельства сделали нас слишком разными, и мы слишком долго притирались друг к другу... Да, а потом ты женился и поселился в Оклахоме, а я там работал швейцаром. И это было все равно что начинать жизнь сначала. Почти, но не совсем. Те вещи, о которых я хотел сказать тебе, были интересны, но я утратил веру в них и так и не смог вернуть ее. Я был весь во власти сомнений и не мог пошевелить ни ногой, ни рукой, мне приходилось думать, прежде чем говорить, потому что столько слов было осмеяно и подвергнуто глумлению. Я видел, как тебя передергивает, когда я заговариваю, и я стал меньше говорить. Я стал медлителен в ходьбе, и вот я...

Па...

Но вообще все было хорошо. Даже не могу сказать, как хорошо, как я ценил это. Мы сидели, бывало, в твоей квартире по вечерам, и я закрывал глаза, а Джо карабкалась ко мне на колени. А Роберта делала вид, что не замечает, когда я называл ее мамочкой, а Джо Мардж, ну а ты, само собой, так и оставался Джимми. Голос у тебя был такой хрипловатый, а ты такой большой, но у мальчика голос и должен быть хрипловатым, а сам он должен быть большим. А потом, позднее – много лет спустя, мы ходили гулять с Джо. Мы гуляли и разговаривали...

Джо буквально боготворила тебя, папа. Когда она узнала, что ты умер, она стала сама не своя. Она сейчас с Робертой. Хотел бы увидеть ее? Джо! Роберта!

А мы – мы гуляли и разговаривали...

Только один из нас мог ехать, папа. Я продал рассказ, но денег хватало только на одного. Вот почему я не поехал. Не потому, что я стыдился, ненавидел тебя за прожорливость...

А мы разговаривали и...

Я не хотел так говорить о Мардж. Теперь я знаю. Я знаю теперь об уроках на скрипке. Знаю, зачем ты... Папа!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату