ковыряться в сумочке: вытаскивает пятицентовики, десятицентовики, пенни и выкладывает на туалетный столик.
– У тебя что, доллара одной бумажкой, что ли, нет? – спрашиваю.
– Подожди, сейчас я маме все наберу, – отвечает Роберта этаким ласковым голоском, – у меня здесь есть... вот, мама, двадцать, двадцать пять, сорок, шестьдесят, восемьдесят три, девяносто три. Черт, семи центов не хватает. Ты не против, если я тебе завтра отдам?
– Да не надо ничего, потом как-нибудь отдашь, – говорит мама.
Роберта собрала всю мелочь.
– Если надо, бери сейчас.
Мама вышла.
Я лежу и смотрю на Роберту в зеркале. Она перехватила мой взгляд и отвела глаза.
– На сколько ты всего купил?
– На семьдесят центов. Тридцать осталось, если тебя это интересует.
– Пойдешь купишь чего-нибудь выпить?
– Не хочу разочаровывать тебя. Пойду куплю кварту вина.
– Не надо, Джимми. Врачи же запретили тебе.
– Смерть, где твое жало?
Роберта ушла.
Вскоре просыпается Мак и трет глазенки со сна. В нем ни капли жира, но он что вдоль, что поперек – крупный парнишка.
– Привет, пап.
– Привет, малыш. Какое волшебное слово?
– Белеги деньги.
– Что в городе видал? На самолете катался?
– Уф! И кусавку видел.
– Самую что ни на есть настоящую?
– А то как.
– А на что она похожа?
Мак подмигнул:
– Кусавка как кусавка, – и убежал.
У меня эта шутка навязла в зубах, но другой он не знает, с юмором у него плоховато.
Было уже около девяти. Роберта с детьми закрылась в спальне, мама возилась в ванной со своими распухшими пальцами на ногах. Фрэнки еще не было, словом, передняя комната была в моем распоряжении. Я ничего против не имел. Расставил пару кресел: одно для ног – для полного кайфа. Затем сбегал в винную лавку и принес выпивки. Мне показалось, что продавец немного задавался; впрочем, может, это мне показалось. Выпивохи в Калифорнии не слишком почитаются, во всяком случае кто пьет такое вино, что я купил. Лучшие калифорнийские вина предпочитают вывозить, а дешевые местные, остающиеся на про дажу, делают из отбросов и закрепляют первачом.
В Лос-Анджелесе можно купить такую сивуху за пару центов и целую пинту за шесть. В каждом квартале алкашей наберется с полсотни запросто. Их так и зовут – «бухарики», и, к счастью, они не доживают до того, чтоб обзавестись семьями. Тюрьмы и больницы набиты ими; их там «исцеляют». В ночлежках, притонах и товарняках их за ночь подыхает в среднем душ сорок.
Словом, прихожу я домой, усаживаюсь, ноги на стул, и делаю добрый глоток. На вкус водянистое, но крепкое. Засосал еще, вкус уже лучше. Откидываюсь на подушки, закуриваю, разминаю пальцы на ногах и уже предвкушаю следующий глоток, как вдруг приходит Фрэнки; сбрасывает на ходу туфли и прямиком к дивану. Она высокая, прекрасно сложенная девица, копия папы, только волосы у нее совсем светлые.
– Опять поддаем? – дружелюбно бросает она.
– Принимаем. Хочешь глоточек?
– Только не эту бурду. Я уже сегодня пропустила три скотча. Стряслось чего? С Робертой не поладили?
– Да нет. Сам не знаю чего, – говорю.
– Ерунда, – говорит Фрэнки. – Я люблю Роберту, а уж детишек... Только дурак ты, дурак, скажу я тебе. Ты к ней несправедлив. Ты же знаешь, как она терпеть все это не может.
Я глотнул еще.
– Кстати, – говорю, – когда мы твоего муженька увидим здесь?
– Сама бы хотела знать, – говорит Фрэнки.
– Прости, у меня что-то на душе гадко.
– От этого пойла одна чернуха. А утром такая будет похмелюга.
– Так то утром. А сегодня – это сегодня.
Фрэнки раскрывает сумочку и дает мне полдоллара.
– Иди купи полпинты виски. Это не то что твоя отрава.
– Не хотелось бы мне брать у тебя деньги.
– Да брось ты. Иди скорей, я тоже с тобой выпью.
Я надел ботинки и пошел. Когда я вернулся, у Фрэнки в руках было письмо; глаза красные.
– Ты что думаешь о папе? – спрашивает она.
– А что с ним такое?
– Разве мама тебе не показывала это письмо? Я думала, ты знаешь.
– Дай посмотреть.
– Только не сейчас. Я отнесу его к себе в спальню. Завтра почитаешь.
– Послушай, – говорю я ей, – что бы там ни было, это меньше расстроит меня, чем если я не буду знать, в Чем дело, раз уж все равно знаю, что что-то не так. И не спорь, ради Бога. А если собираешься тут сопли разводить, иди лучше куда-нибудь в другое место. Меня эти потоки слез уже до ноздрей достали.
– Сукин ты сын, – бросила Фрэнки, вытирая глаза, и съязвила: – Знаешь про гремучую змею, у которой нет норы, чтобы шипеть?
– Да заткнись ты.
Я быстро пробежал письмо. Ничего особенного там не было. Говорилось только, что они не могут больше держать папу Там. Слишком, дескать, от него много беспокойств.
– Придется, видать, забирать его.
– Ты хочешь сказать – к нам сюда?
– А что такого?
Фрэнки посмотрела на меня в упор.
– Ну хорошо, – говорю, – а что ты предлагаешь?
– Но мама же не может жить с ним. Даже будь у нас деньги, чтоб поселиться за городом и все такое прочее.
– А если к его старикам? У них бабки имеются.
– Они тоже об этом прошлый раз писали, – заметила Фрэнки. – Только ты же их знаешь, Джимми. Ты им пишешь письмо, они его изучают, пишут свое и оба отсылают кому-нибудь из клана. Их письмо начинается ровно с пятой строчки сверху на одной стороне листа и заканчивается ровно на пять строчек до низу на второй. И само собой – там ни слова о папе. Это ведь было бы неделикатно, как же. А к тому моменту, когда наше письмо доходит до тысяча шестьсот восемнадцатого Диллона, от него остаются одни клочки. Что дальше? У третьей дочурки тети Эдны Сабеты вырезали аденоиды, а старый дядюшка Джунипер получил «Заметки» Эмерсона.
Так оно и есть на самом деле. Я уверен, что это Диллоны изобрели систему копирования и рассылки писем.
– Давай выпьем, а там видно будет.
– Только по маленькой, – говорит Фрэнки. – Как тебе новая работа?
– Лучше некуда.
– Хорошая компания?