богатство, положение, свою поэзию, отправиться к Павлу и жить его жизнью. Такое странное желание походило на приступы неведомой болезни, что проявляется совершенно неожиданно, и в эти минуты ты перестаешь быть самим собой. Потом это проходит, кажется, что болезнь ушла окончательно, но вдруг она проявляется снова, и всякий раз такие приступы делаются все сильнее и мучительнее.
Впервые о Павле он услышал несколько лет назад от родственника жены Клавдия Руфа. Тот был по делам в Александрии и там попал на проповедь Павла. Этот бродячий философ так его заинтересовал, что он задержался в городе, только чтобы еще раз послушать его.
Если бы о Павле ему рассказал кто-нибудь другой, а не Клавдий Руф, он просто отмахнулся бы и не стал слушать. Но Клавдия Сенека уважал, считал его человеком острого ума и глубоких познаний. Восторженность, с которой он говорил о Павле, была необычной. Настолько, что в первые минуты Сенеке показалось, будто Клавдий не вполне здоров. Он прямо сказал ему об этом. Клавдий не обиделся, посмотрел на Сенеку с сожалением и неожиданно сказал:
— Ты сам почувствуешь когда-нибудь, как сильно это забирает.
Сенека, не терпевший неопределенности, сердито потребовал от Клавдия объяснить свои слова. Но тот, словно не замечая резкости собеседника, сказал, что ничего объяснить не может.
— Почему ты не можешь объяснить? — с искренним удивлением спросил Сенека.
— Не сердись,— отвечал тот с недоуменным выражением на лице,— но я не знаю.
Сенека молча ушел в свой кабинет и даже не вышел проводить Клавдия, чем рассердил жену, и вынужден был выслушивать потом ее продолжительную речь про демонстрацию неуважения к ее родственникам. Он возразил, мол, дело здесь не в неуважении, но так как жена, не слушая его, только повысила голос, вздохнул и смиренно дождался окончания ее упреков.
Всю ту ночь он спал плохо, а утром сам отправился к Клавдию. Не понимал зачем, но уж во всяком случае не для извинений. Тот встретил его без удивления и, будто угадав, для чего приехал родственник, снова заговорил о Павле, упомянув между прочим, что тот человек весьма образованный и произведения Сенеки ему конечно же известны. Он так это сказал, будто имел личную беседу с этим Павлом. Подозрения Сенеки усилились, когда Клавдий заявил, что Павел не какой-нибудь иудейский ортодокс, но ученый весьма широких взглядов.
И еще долго рассказывал Клавдий о Павле, словно не мог остановиться, а Сенека слушал, и ему хотелось, чтобы Клавдий продолжал как можно дольше.
Следующие несколько дней Сенека заставлял себя не думать о Павле, но чем больше заставлял, тем больше думал. Наконец, не выдержав, он пригласил Клавдия к себе и, когда тот приехал, прямо попросил свести его с этим иудейским философом.
— Он не иудейский философ,— осторожно поправил его Клавдий.— Иудейские власти тоже считают его врагом.
— Как и римляне! — сердясь скорее на самого себя, чем на Клавдия, воскликнул Сенека.
— Да, это правда,— кивнул Клавдий.
Тогда Сенека сказал, хотя и не собирался этого говорить:
— Значит, ты имеешь сношения с врагами Рима?! — А так как Клавдий молчал, он продолжил: — Имеешь сношения с врагами Рима, не думая о моем положении, уже не говоря о себе самом. Да знаешь ли ты, что будет со всеми нами, если шпионы Нерона дознаются о твоих связях? Все мы будем молить богов, чтобы они даровали нам легкую смерть, но легкой смерти не будет. Ты понимаешь, понимаешь это?!
При последних словах его настиг приступ кашля, и он долго сидел согнувшись, содрогаясь всем телом, с каплями пота на лбу и со слезами на глазах. Наконец он сумел выговорить придушенно и жалко:
— Ты понимаешь, понимаешь это?!
— Понимаю,— необычайно спокойно отвечал Клавдий.
— И ты...— начал было Сенека, но кашель снова прервал его речь, и он не сумел продолжать.
Как же ему хотелось, чтобы Клавдий испугался, сказал бы ему, что никаких сношений он с этим Павлом никогда не имел, признался бы, что и видел его только издалека и все, что он рассказывал Сенеке, было пересказом чужих слов.
А еще лучше, если бы Клавдий признался, что все это придумал, и повинился бы перед Сенекой за свою ложь. Сенека милостиво простил бы его, улыбнувшись и потрепав по плечу, и на этом бы все закончилось.
Сенека смотрел на Клавдия снизу вверх, прижимая платок к губам, и бледное его лицо с красными ободками век словно молило о пощаде. Но Клавдий то ли не понял этого, то ли не захотел понять. Он сказал, глядя на Сенеку в упор:
— Я сведу тебя с Павлом. Несколько дней назад я получил от него послание. Кстати, он спрашивает о тебе.
Признание Клавдия было равноценно государственной измене. В других обстоятельствах Сенека не оставил бы этого без последствий, и родство его жены с Клавдием Руфом не имело бы никакого значения. Да он просто не позволил бы Клавдию так разговаривать с собой, да и тот не посмел бы. Но сейчас Сенека только слабо махнул рукой, показывая, что не в силах продолжать беседу, и Клавдий, вежливо поклонившись, ушел.
Это только кажется, что человек, прожив долгую жизнь и стоя перед неизбежностью смерти, становится смелее и земные блага, почет и власть не играют для него той роли, что играли прежде. Заблуждается тот, кто думает так. Кто думает так, тот еще молод. Годами или умом — значения не имеет. Почет, богатство, власть дают стоящему на пороге смерти ощущение полноты жизни именно потому, что дней осталось так мало — меньше, чем богатства, меньше, чем почета, и меньше, чем власти.
Сенека боялся, что у него все это могут отобрать и тогда он останется один на один с малым количеством дней своей жизни. За почетом, богатством и славой не видно, что осталась такая жалкая горстка дней, и никто, никто добровольно не хочет увидеть эту горстку.
Он не понимал, как мог решиться на столь опасное дело — сношение с врагом Рима. Он — осторожный дипломат и хитрый царедворец. Во всем виновата, наверное, поэтическая часть его существа. Это она желала опасного и неизведанного, и он не умел противиться ей. Но слишком дорого могло стоить ему это предприятие, и он, начав его, неизменно жалел о сделанном.
Клавдий свел его с Павлом, хотя Сенека и не подтвердил своего желания после их последней встречи. Клавдий просто принес и положил перед ним на стол послание Павла. Сенека сделал вид, что ничего не видит, а Клавдий, поговорив короткое время о чем-то совершенно не значащем, распрощался и вышел.
Он долго не решался прочитать послание и в первое мгновение, притронувшись к нему, тут же отдернул руку. Наконец все-таки развернул и стал читать.
Этот Павел, как видно, был человеком ловким. Не теряя достоинства, как равный равному, он писал о том, сколь великим представляется ему ум и талант Сенеки. Легко вставлял цитаты из его трагедий и философских трактатов. Создавалось впечатление, что он изучил их глубоко и знает едва ли не наизусть. Собственно, все его первое послание состояло из дифирамбов. И только в самом конце была фраза, в которой сосредоточивалась вся суть письма: «Ошибается тот, кто полагается на один только разум. Он велик и могуч, когда дело касается жизни, но он беспомощен, когда тщится понять, что же там, за чертой смерти. Разум не может взглянуть на жизнь оттуда, из-за черты смерти, для этого необходим другой инструмент. Взгляд же на жизнь из жизни, то есть взгляд разума, представляется мне односторонним».
Это последнее как бы перечеркивало все, что было написано до, и выходило, что великий ум Сенеки (как его характеризовал Павел) не может правильно оценить жизнь в силу его односторонности. Сначала это раздражило Сенеку, потом заставило думать. Он уже знал, что не сможет не ответить: что бы он ни говорил, но принципиальность и любопытство философа оказывались сильнее разумности богача и царедворца. И он несколько ночей подряд составлял послание в защиту разума, а написав и отослав (Клавдий сам пришел за письмом), понял, что вряд ли что-либо сумел доказать — и Павлу, и самому себе. И он ждал ответного послания с таким нетерпением, какого не испытывал, наверное, за все годы своей долгой и богатой событиями жизни.
Павел ответил довольно быстро — не прошло и трех месяцев, Сенека же быстро написал и отправил ответ. Так началась их переписка, продолжавшаяся уже несколько лет и ставшая теперь едва ли не главным делом существования Сенеки. Более того, ему порой казалось, что прежде он не жил или жил как-