то не по-настоящему и только сейчас открылась для него настоящая жизнь. И вот что странно: чем больше он напрягал свой разум, тем более глубокие мысли приходили ему в голову, чем яснее он чувствовал немощь своего ума, его невозможность проникнуть во что-то такое, что было неизвестно ему, но было известно Павлу, и потому превосходство последнего выглядело очевидным и время от времени болезненным для Сенеки. И это признание превосходства Павла над ним и одновременно с этим болезненность от признания заставляли Сенеку испытывать и радость, и печаль. Радость от того, что в мире существует великий ум, и печаль от того, что этот ум принадлежит не ему, Сенеке, писателю и философу, фактическому правителю Рима.
С некоторых пор Клавдий Руф очень тревожил Сенеку. Для переправки писем Павлу и доставки ответов Сенека больше не прибегал к услугам Клавдия, легко найдя собственные каналы — возможностей для этого было много. Но Клавдий знал то, чего ему не следовало знать, а в последнее время, когда положение Сенеки при дворе императора серьезно пошатнулось, такое знание стало опасным. Встречались они редко, Сенека избегал Клавдия, но когда все-таки встречались, последний не выказывал ни в словах, ни в поведении ничего такого, что могло бы вызвать подозрения Сенеки. Более того, Клавдий вел себя так, будто ни о чем таком осведомлен не был, и ни прямо, ни косвенно никогда не затрагивал опасную тему. Но именно это и настораживало. Много раз Сенека думал, что делать с Клавдием, но всякий раз откладывал решение, тем более что решение здесь могло быть только одно, а Сенека не желал крови. Он понимал, что ждать опасно, но все-таки ждал. Неизвестно почему. Впрочем, может быть, он уже и не был прежним Сенекой.
Но однажды жена сказала, что Клавдий Руф сообщил об освобождающемся месте претора в одной из северных провинций. Сенека строго и испытующе посмотрел на жену, а та сказала, сделав злое лицо:
— Да, ты должен это сделать.
«Я вынужден это сделать»,— произнес он про себя, когда жена ушла, и недобро усмехнулся.
Ничего особенного в просьбе Клавдия Руфа не было — через кого же еще устраиваться на теплые места, если не через высокопоставленных родственников? Все так — не будь этой тайны Сенеки. Клавдий сам подписал себе приговор, и тут уж ничего нельзя было поделать. У него оставался выбор: он мог не говорить Сенеке о Павле, мог не приносить письмо последнего, но он сделал это и теперь должен отвечать жизнью. Но у дела могла быть еще и другая сторона: вдруг все это придумали с Павлом нарочно, чтобы уловить Сенеку, держать его в руках?
Так это было, не совсем так или совсем не так — теперь уже не могло иметь никакого значения. Сенека не хотел жертвовать почетом, богатством и властью ради какого-то Клавдия Руфа, родственника своей жены, которую он не любил. Более того, она ему опротивела—и как человек, и как женщина,— и все, что могло причинить ей хоть какую-то неприятность, было приятно Сенеке. Смерть же Клавдия Руфа не нанесет большого урона человечеству, потому что, в сущности, он был посредственностью. Уважение же, которое он испытывал к Клавдию прежде, прошло, а следовательно, рассуждать больше не о чем и не в чем сомневаться.
Устроить Клавдия на освободившееся место не составило для Сенеки никакого труда — да и должность была не столь значительной. Клавдию было предписано срочно отправиться к месту новой службы. Перед отъездом он приехал поблагодарить родственника и попрощаться. Он выглядел довольным и гордым, даже осанка его сделалась величественной. Произнеся приличествующие случаю слова благодарности, Клавдий спросил, какими же новыми философскими трудами вскоре порадует Сенека Рим. При этом он загадочно улыбнулся, словно спрашивал не о философии, а об интимных похождениях Сенеки. Последний сдержанно отвечал, что государственная служба отнимает у него слишком много сил и времени, так что философии придется подождать.
— Это большая потеря для Рима,— участливо произнес Клавдий.
— Одна из многих потерь,— странно ответил Сенека.
Клавдий попросил объяснить, что тот имеет в виду, но Сенека, потрепав родственника по плечу, сказал с улыбкой:
— Ты скоро узнаешь об этом, мой Клавдий, будь терпелив.
Поздним вечером того же дня в кабинет Сенеки вошел плотно закутанный в плащ человек. Он молча поклонился хозяину до самой земли и остался стоять, не разгибаясь. Так же, не разгибаясь, а лишь выпростав из-под плаща руку, он принял тугой мешочек, поданный ему Сенекой.
— Тебе все понятно? — спросил Сенека, презрительно глядя на склонившегося перед ним гостя.
— Да, хозяин,— глухо проговорил тот,— нападавшие будут убиты уже через час после нападения. Верь мне, я все сделаю сам.
— Если сделаешь все чисто, получишь еще,— сказал Сенека, отойдя к столу и повернувшись к гостю спиной.— А если нет, то лучше тебе не возвращаться. Ты понимаешь меня?
— Да, хозяин,— едва слышно произнес тот.
— Тебя выведут через задние ворота. Иди,— холодно проговорил Сенека и нетерпеливо махнул рукой, хотя гость не мог видеть этого жеста.
Через три дня жена с бледным лицом вбежала к Сенеке и сообщила, что Клавдий Руф убит. Какие-то люди напали на полпути к месту назначения. Сенека уже знал о случившемся, но испуганно посмотрел на Жену и, обхватив руками голову, произнес:
— Это моя вина! Лучше бы ему не покидать Рима.
Глава третья
Вольноотпущеннику Аннея Луция Сенеки Теренцию было пятьдесят три года, но он чувствовал себя глубоким стариком. Он не считал, что жизнь его сложилась счастливо, но, с другой стороны, не мог особенно сетовать на судьбу. Его господин, Анней Сенека, все-таки был из лучших, если иметь в виду его отношение к слугам. То, что при всех, в сущности, императорах он оставался неизменно близок ко двору, а при последнем, Нероне, фактически правил Римом, совсем не означало, что он должен был оказаться человеком добросердечным и справедливым. Скорее наоборот — близость ко двору делала господ наиболее безжалостными. Теренций прожил долгую жизнь и понимал больше, чем другие. Он понимал, что чем ближе человек ко двору, тем более он ощущает себя зависимым от императора — если не совсем рабом, то все- таки и не свободным. И потому его жестокость в отношении к собственным рабам вполне понятна.
Анней Сенека был другим. Конечно, он умел жить, и то огромное богатство, которое он нажил, тот почет, которым был окружен, та власть, которую он имел, как раз являлись следствием этого умения. Но он был еще и писателем, еще и философом, и это многое определяло в его поведении. Порой он призывал Теренция к себе и читал ему отрывки из какого-нибудь нового сочинения (что происходило обычно ночью, потому что хозяин любил работать по ночам). И не только читал, но и спрашивал Теренция, что тот думает по поводу прочитанного. Теренций не был глупцом и вполне понимал, что хозяин спрашивает не для того, чтобы получить ответ. Он и не отвечал, а просто смотрел на хозяина преданными глазами и несмело улыбался.
— Именно так, Теренций, ты совершенно прав,— говорил тогда хозяин и либо отправлял Теренция спать, либо читал ему еще один отрывок.
То, что хозяин будил его среди ночи, не сердило Теренция. Напротив, в этом выражалось особенное отношение к нему хозяина, а это всегда нужно ценить.
Теренций умел читать и писать, но научился этому не так давно и не слишком хорошо преуспел в этих занятиях. Он плохо понимал смысл того, что читал ему хозяин, но все-таки понимал достаточно, чтобы уяснить слова о справедливости и доброте одного человека к другому и всех людей друг к другу. Правда, может быть, это и не вполне относилось к рабам и даже к вольноотпущенникам, но все-таки, наверное, как-нибудь относилось, потому что, хотя хозяин и бывал строг, он не доходил до жестокостей, а наказывал всегда справедливо. Правильнее сказать, почти всегда справедливо, потому что порой — довольно редко — у хозяина бывало плохое настроение, и тогда он позволял себе становиться несправедливым.
Но все это мелочи, о которых можно было бы и не упоминать, тем более сыну раба. А вольноотпущенником Теренций был уже давно, несколько лет, с того времени, когда хозяин вернулся из