Змей превратился в косяк мелкой сельди и охватил зубастых охотников миллионами обтекаемых тел. То есть он лишь для акул стал косяком мелкой сельди, тупо следующей за редкой и чудной рыбой – сельдевым королем. Змей любил сельдевых королей за схожесть их облика с его собственным. Акулы поверили обману и не насторожились. Затем он ударил, встопорщив венец алмазных клинков вокруг жабр. Тело самой крупной хищницы стало парой обрубков – вот голова, а вот хвост – разделенных водорослями обильно кровоточащего мяса. Останки акулы, извиваясь, опускались вглубь. Товарки, знать не знающие о видовой солидарности, метнулись следом. Змей приказал им преследовать добычу до самого дна, не приближаясь, но и не отставая. Глубина здесь была такой, что об их возвращении не могло быть и речи. Кроме того, там, в глубине древний головоногий гигант, чье имя Змею не нравилось, а потому и не запоминалось, проснулся, испытывал голод и с нетерпением ждал акул к обеду.
Змей приблизился к кашалотихе, взглянул в доверчивые глаза, трогательно обведенные макияжем из морских уточек, и растворился в пучине, погладив ее на прощание радужным хвостовым оперением. Она была благодарна, немного побаивалась Владыки и по-прежнему смущалась. Ребенок будет здоровым, знал Змей.
Прошло время. Он был велик, и величие его возрастало. Он владел гаремом в пять отменных молодых гадин, его наследник перенял все его лучшие качества и покушался на его место. Он трепал наследника, как мурена ставридку и знал, что так будет еще долго – столько сколько захочет он, Император и Бог.
А смешному прямоходящему карлику надоело всемогущество океанического властелина. Он оставил Змея и опустился на чистое, чуть присыпанное светлым песком дно прибрежного шельфа. Он стал двустворчатым моллюском. В его однообразном, бессмысленном, если наблюдать со стороны, существовании таилась невыразимая прелесть. Вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох… Сладкая вода сочится через жабры, оставляя на них сладкий слой питательной мелочи. Сладкая истома субъективной неподвижности раковины приравнивает его к объективной неподвижности вселенной… О, эта страстная в своей бесконечности неподвижность!.. О, эта фригидная в своей неподвижности бесконечность!.. О, эта томная сексуальность постепенной и запрограммированной трансформации пола!.. Все проходит. Ему, а затем ей, не было необходимости двигаться. Это вселенная двигалась вокруг него/нее, повинуясь ленивому течению его/ее неповоротливых мыслей. Все проходит мимо. Одно движение мускула-замыкателя – и раковина закрывается, обрекая мир на небытие. Следующее движение – и мир вновь оживает, не ведающий, кому петь осанну за воскресение. Божество же молчаливо и неподвижно. Только жабры неспешно колышутся, раковина утолщается микрон за микроном, да слегка колется песчинка, непонятным образом попавшая в складки мантии. Перламутром ее, перламутром! Вот и не колется уже…
Налетело, перевернуло. Хрустнуло обломками поросшей паразитами раковины. Гибкий, разумный зверек с простеньким рычажным устройством в передней конечности исполнил грациозный подводный танец, обнаружив крупную жемчужину во вскрытом моллюске. Чья изувеченная плоть кружила тем временем последний, не менее грациозный, танец в паре со смертью. Вальсируя, вальсируя, вальсируя на светлый песок шельфа…
Удачливый ныряльщик не сумел воспользоваться подарком фортуны, и Филипп оставался в его теле недолго. Карминный и голубой и алый катамаран охотника за жемчугом разорвало в клочья десятибалльным шквалом, налетевшим внезапно. Жемчужина вернулась в океан. Ныряльщик сплясал последнюю, короткую и яростную румбу, прежде чем последовать за недавней добычей.
Шквал понесся вперед, оплодотворенный человеческим сознанием.
Его жизнь, тысячекратно более короткая, чем жизнь Змея или даже моллюска, была невыразимо более насыщенной. Мортальность была его единственной философией. Он пришел в этот мир, чтобы почти сразу погибнуть и поэтому не щадил никого. Он ломал и терзал и опрокидывал. Он не знал ничего кроме разрушения и, разбитый на сотни струек клыками упирающихся в небеса пирамид, экстатировал так, как никто до него и никто после.
Тот, кто крался у подножий пирамид, почувствовал прикосновение ветерка, легкое как последний выдох жертвы, и довольно скрежетнул жвалами. Он уже видел ее – юную труженицу, самку с атрофированными половыми признаками, затянутую в нежный хитин вчерашней куколки. Он знал, куда всадит старый, сточенный почти до обушка, скальпель. Точно между рудиментарными надкрыльями, в главный нервный ганглий. Он проделывал так множество раз, но эта труженица была юбилейной. Шестикратно шестижды шестой. Филипп, по сумасшедшему капризу иллюзиона сошедший в беспозвоночного убийцу, не считал число двести шестнадцать круглым, так как никогда прежде не имел шести конечностей. Кроме того, он не желал становиться преступником, пусть даже насекомым. Он попытался покинуть сознание маньяка и не сумел. Его воля была ничем рядом с волей безумного трутня. Филипп запаниковал, бросился наружу, царапая стены ментального узилища ногтями, но получил грандиозного пинка, и надолго отключился.
Тот, кто крался в ночи, должен был вылупиться воином. Он знал это, будучи спеленатой полупрозрачными покровами куколкой, он знал это, будучи еще личинкой. Даже в яйце он знал, что будет убивать. Но переизбыток воинов накладен сообществу, и Разум Выводка поменял его генетическую программу перед последним метаморфозом. Он провел в образе куколки лишнюю трехкратную дюжину суток и пришел в мир лекарем. Вместо смерти врагам он дарил жизнь сородичам. Но воин оказался живуч. Он пробуждался еженощно и его оружием становился хирургический скальпель. Выводок окрестил неуловимого убийцу многосложным именем, звучащим как треск, скрежет, чирикание и щелчки. Такие звуки, по мнению Филиппа, мог бы издавать гигантский страдающий кузнечик, у которого вывихнуто не только плечико, но и мозги вдобавок. Имя означало – Жалящий. В том была великая честь и признание неординарности. Рядовые члены Выводка от рождения до утилизации существовали безымянными.
Жалящий напружинил задние пары конечностей, отогнул вверх брюшко и бросился вперед. В тот же момент на него пали многие и многие паутины боевых мизгирей, а из подземных нор полезли солдаты. Настоящие, полноценные, с необъятными бронированными лбами и угрожающе разинутыми чудовищными жвалами.
Плебисцит дюжины Выводков подавляющим большинством – одиннадцать частей против одной – приговорил его к изгнанию в состояние носферату. Его сознание, и сознание оглушенного Филиппа вместе с ним, заключили в кристаллическую решетку булыжника, состоящего из химически чистого железа, обогащенного никелем, молибденом и хромом. Беспилотный зонд унес булыжник в космос и со всем возможным для механизма отвращением выхаркнул вон.
Медленно вращаясь, камень валился к окраине галактики. Ни жизни не было в нем, ни смерти. Невосполнимость первой уравновешивалась неисчерпаемостью второй. Но все перевешивала асимметрия страдания:
Филипп очнулся. Вокруг него суетились какие-то люди, смывали с тела кляр, массировали грудь, живот и икры, кричали друг на друга хорошо поставленными терранскими голосами. Светлана глядела на него с опаской и боялась подойти. Он сплюнул противный комковатый клубок прямо на переливающуюся клоунскую хламиду ближайшего служителя аттракциона, облизал солоноватые губы и зло сказал:
– Вы что, суки, творите? Это что, по-вашему – развлечение?!