Он въехал в эту квартиру незадолго до смерти, весной 1923 года, жильцы мало знали про него, кроме того, что он был одинок, нелюдим. Ни жены, ни детей он не имел, и где жил раньше, никто не знал. Вселившись, он привез грузовик мебели, грузчики внесли ее в комнату, но обстановки его никто не видел, Поляков решительно пресекал попытки соседей заглянуть к нему, и соседских приглашений на чашку чая не принимал. Жильцы квартиры успели заметить только высокое зеркало в резной раме, которое поставлено было к окну.
Хотя Поляков и не работал по инвалидности, но каждый день он уходил куда-то и возвращался поздно. В тот роковой вечер он вернулся позднее обычного, почти в полночь, соседи слышали только, как хлопнула дверь и щелкнул засов. После этого и начались загадочные события.
В комнате рядом с той, которую занимал Поляков, все жильцы вдруг проснулись в тревоге. Часы у Полякова били полночь, и семья заметила, что от зеркала, стоящего в их комнате, исходит странное мерцание. Все они позже рассказывали, что, когда затих последний удар часов, в зеркале появилась человеческая фигура. Затаив дыхание, наблюдали они, как очертания фигуры становятся все более четкими, и наконец узнали в ней женщину в шляпе с полями.
Одновременно из комнаты Полякова донесся страшный крик, грохот, и женщина в зеркале исчезла. Встревоженное семейство бросилось к Полякову, на стук их никто не открыл, и они взломали дверь.
Мертвый Поляков лежал в кресле перед высоким зеркалом в резной раме, отодвинутым от стены, позади зеркала на полу валялась разбитая лампа. Жильцы посмотрели в зеркало – и застыли в оцепенении: оно... отражало пустое кресло!
Вызванная милиция ничего пояснить не смогла. Вскоре приехали сотрудники ОГПУ, забрали тело и увезли зеркало. Все попытки жильцов узнать, что же произошло в ту страшную ночь, успеха не имели, милиция передала дело в ОГПУ, а там на вопросы квартиросъемщиков не ответили, но у всех жильцов сняли подробные показания. Наши репортеры обязательно сообщат читателям, если удастся узнать еще что-то об этом загадочном деле».
На полях этой заметки была нацарапана карандашом дата: 17 ноября 1923 года. Антон успел подумать, что если Василий Поляков умер в 1923 году, то его сыну должно сейчас быть никак не меньше восьмидесяти. А потом свалился на свою постель и заснул мертвецки. А утром проснулся с помятой физиономией, протер глаза и понял, что ему ничего не снилось. Сполз с дивана и отправился будить Таню.
13
Завтракать им с Таней пришлось вдвоем, мать так и не вышла из спальни. Антона это обстоятельство беспокоило, ему стало казаться, что мать на него за что-то злится, а он терпеть не мог состояния холодной войны в доме. А вот Таня чувствовала себя непринужденно, сама заварила чай, сделала бутерброды, что-то рассказывала Антону, но он даже не слушал, просто кивал время от времени, изображая, что поддерживает беседу.
Сам-то он ни о чем, кроме прочитанных документов, думать не мог. И все время пытался представить себе этих людей – женатого Паммеля, сгорающего от страсти к роковой обольстительнице, пламенных революционеров, строчивших доносы, собственного прадеда – известного адвоката, ставшего сотрудником ВЧК...
Как люди жили! Это же не жизнь, а сплошной естественный отбор. Интриги, подметные письма, предательства, незаконные аресты, голод, разруха. И посреди всего этого – любовь и страсть... Надо сегодня искать понятого, присутствовавшего при осмотре трупа Годлевича, адрес в протоколе указан. Антон вдруг подскочил, как ошпаренный, вспомнив свое ожидание в отделе милиции, вялого дежурного и двух сказочных старушек в букольках. Как они сказали – «умер наш сосед по лестничной клетке...» Герард Васильевич, кажется? Че-ерт! Но адрес – в Семенцах!
– Татьяна, что такое Семенцы? – спросил он, перебив какое-то ее рассуждение о тяготах учебы в юридическом институте.
Она удивленно посмотрела на Антона.
– Это улицы такие, от Загородного до Обводного канала. Я все время путаюсь, в каком они порядке. Ну, знаешь, – Рузовская, Подольская, Верейская... Нет, Рузовская, Можайская, Подольская... Тьфу ты, никак не могу запомнить.
– Разве можно верить пустым словам большевиков? – раздался голос матери из коридора.
Таня и Антон обернулись. Нина Викентьевна стояла в проеме входа в кухню, придерживая у горла ворот халата. Вид у нее был больной и невыспавшийся.
– Порядок улиц в Семенцах можно запомнить по первым буквам этой фразы. Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая.
Таня прыснула.
– Надо же, а я не знала. А что такое Семенцы, почему они так называются? Может, вы и это знаете? Ой, с добрым утром вас!
– С добрым утром, – кивнула мать. – Семенцы – потому, что там квартировал Семеновский полк. Вообще райончик был еще тот: притоны, бордели, подпольные игорные дома... На все вкусы – и для солдат, и для господ офицеров. А что вам в Семенцах?
– Да так, – быстро сказал Антон. Почему-то ему показалось, что рассказывать все матери не надо. Потом, когда он все узнает, они поговорят.
Мать кивнула, повернулась и ушла к себе. Завтрак Таня с Антоном доедали в полном молчании. Но по дороге в прокуратуру разговорились и трещали без умолку, захлебываясь и перебивая друг друга, обсуждая дневники неизвестного молодого поэта, жертвы любви к femme fatale[2] (таких выражений Антон в разговоре, конечно, не употреблял, назвал так Анну N. про себя), и вырезки из газет, где история с зеркалом представала во всем мрачном великолепии.
– Надо срочно бежать по адресу понятого, – озабоченно говорила Таня, – может, мне удастся отпроситься.
Если честно, Антон был рад, что с ним вызвалась идти Таня; уж больно не хотелось опять идти на поклон к вечно занятому участковому. Рядом с ним Антон чувствовал себя бедным родственником, без приглашения нагрянувшим на обед в обеспеченное семейство, и терзался угрызениями совести: как же, участковому, и без того занятому по горло, приходится все бросать по прихоти молодого неопытного следователя и тратить полдня на его обслуживание, в то время как он мог бы с большей пользой для Родины принимать граждан у себя в опорном пункте.
Наморщив лоб, он вспомнил опереточных старушек и даже остановился от неожиданности.
– Татьяна, старушки сказали «третьего дня»...
Таня сразу не поняла, в чем дело, и широко распахнула глаза, что очень нравилось Антону.
– Старушки в отделении сказали, что их сосед по лестничной клетке, Герард Васильевич, умер третьего дня. Это что же – в день обнаружения трупа Годлевича? Как же он тогда был понятым?
Таня остановилась и подумала. Потом рассудительно сказала:
– Во-первых, третьего дня – это позавчера. Во-вторых, вы по Годлевичу осмотр делали не позавчера, а три дня назад. Ты же день проболел.
Антон успокоился и взял Татьяну под руку. Он пока не мог понять, нравится она ему или нет. Вообще-то, скорее нравилась, но кое-что в ней его озадачивало, если не сказать – раздражало. Ему, ребенку из профессорской семьи (хоть в прокуратуре этот ярлык к нему пристал в ироническом смысле), резали слух вульгаризмы ее речи, нахалинка в поведении, но он готов был извинить ей все это за искреннее к нему отношение и за легкость, с которой они общались. И потом, надо признать, что нахалинка нахалинкой, но липучкой Таня не была.
На подходе к прокуратуре их с размаху хлопнул по плечам выскочивший, как черт из табакерки, Спартак Иванович.
– Ну что, голубочки, из одной постельки выпорхнули? – гаркнул он на всю улицу. – А ты молодец, Антон Борисович, не теряешься! И Танюха наша – тоже девка не промах. Ну, как квартирка у профессорского сыночка? Понравилась?
Таня раздраженно сморщилась, Антон почувствовал, как залился краской, и возненавидел себя за это.