нитями тканей, дав посторонним людям после четвертого десятка шанс худо-бедно отличать одного от другого. В канун же ядреного, парного двадцатилетия, ну, разве отец, учитель природоведения Петр Захарович, или мама-домохозяйка, Анастасия Кузьминична еще могли, способны были определить, догадаться, которого ж из двух паршивцев поглотила, приняла в свою душную, пряную мглу под старыми таежными кедрами вечерняя темнота.
Могли, но, увы, Петр Захарович летом тридцать девятого (когда вроде бы выпускали) вышел посреди урока 'Лесостепи Сибири' на минутку за дверь и, мысль свою недосказав, просто исчез, а мама Анастасия, еще раньше под железной пирамидой с латунным штырем вместо креста была забыта среди берез и кленов старого, а тогда главного южносибирского кладбища, ну, в общем, ничего не мешало озорникам летом шестьдесят второго поочереди ходить к Синявину логу, хозяйским промысловым свистом и зверя смущать, и птицу.
Да.
Но отнюдь не темноокое существо по имени Валера,
Валерия Караваева, что днем в отдельной комнате летом пустого дома охотников спала, либо солдатскими байками немца с французким литературным псевдонимом портила глазенки дивные, а ночью из лежебоки, чеховской героини превращалась в безумную и бесстыжую бестию, настоящее наказание, алым папиросы огоньком с ума сводившее дремучую, инсектами озвученную ночь.
Красивый, статный доцент, заманивший ее, бедную и доверчивую лаборантку, в романтическую экспедицию, оказался подлецом, заболел, задержался и вовсе не приехал, а второй, тоже ничего себе кобель, недели две улыбался асприрантке Любаше, прогулку подбивая совершить волшебную под синими звездами июньского меридиана, соблазнил, показал разок-другой дурочке Альфа-Центавру и Тау-Кита после чего, конечно, вспомнил о делах, о семье, собрал рюкзачок и был таков, свалил, оставив Любе, младшей научной Наташе и обманутой Валерии два ящика баночек, кои следовало к концу лета заполнить доверху (работая исключительно в резиновых перчатках) разнообразными, но одинаково омерзительными катышами, катышками звериного помета, дерьма, прости Господи, попросту говоря. Но, нет, определенно, перспектива пополнить коллекцию биологического института томского государственного новыми видами специфических сибирских ленточных, круглых, а может быть, если повезет, конечно, чем черт не шутит, и плоских, гадких немыслимо, просто отталкивающих паразитов, не улыбалась лаборантке Караваевой, не возбуждала и все тут воображение возможность егерю Додду существенно сократить объем санитарных работ, лишала рассудка и чувства меры возможность заставить его, семижильного, не разбирая дороги, идти в рассветом разведенном молоке тумана, спотыкаясь, скользя, оступаясь и даже роняя в траву свое легкое необыкновенно, воздушное тело, которое неспособны оказывались, тем не менее, нести чужие, непослушные, слабые ноги.
В ситуации этакой, кажется даже самые строгие моралисты, блюстители нравственности согласятся, конечно, акт добровольного обмена телогрейками между егерем Колей и навещавшим его в то лето необычайно часто охотоведом Васей иначе как братским, исполненым великого милосердия жестом и не назовешь.
Но, впрочем, к середине июля трезвый расчет и осторожность взяли верх над безоглядным гуманизмом, любовью к ближнему, незнающей границ, мрачноватая сосредоточенность вернулась к Василию Петровичу, козлиная похоть уступила место к упорному труду зовущим мыслям о том, как старый мотоцикл сменить на новый, полуподвал на Арочной в квартиру превратить с уютным теплым туалетом, о том, короче, как в люди выбиться, а не уподобиться окончательно скоту неразумному. В общем ясно, последние едва ли не полтора месяца пришлось легкомысленному КолеНиколаю отдуваться практически в одиночку.
А посему ему же и выпало удовольствие косой ухмылкой, невнятным звуком носовым приветствовать февральским утром буквально из леса, из небытия явившуюся снегурочку-Валеру в овечьем черном зипуне, особенности грубого мужского кроя коего, еще недели две, три пожалуй, позволяли не утруждать себя поисками связи между дурным настроением гостьи и невероятным исчезновеньем изгиба деликатного, ложбинки нежной, талии, решившей, да, определенно путем кратчайшим стать от плеча к бедру. Но, честно говоря, и тогда, когда ужасающая неосмотрительность, непростительная и необъяснимая беспечность задорной лаборантки стали очевидны, огромное сердце потомка не то Пересвета, не то Беовульфа экстрасистолой, судорогой желудочков, волнением клапана метрального богатырское тело сил и жизнелюбия не лишило. Напротив даже, беззаботной алой кровью играло, согревало, веселило организм, апрельским свежим днем, когда в высоких жарких псовых унтах стоял егерь Николай на крыльце районного роддома и думал, щурясь несерьезно в лучах весеннего, пасхального светила:
'Была одна, а стало две'.
(Господи, может быть, и впрямь врут богомазы, не пупсиками в розовых ямочках ангелам быть полагается, а за спиною мадонны им следует маячить, громоздиться десятипудовыми тушами надежного, добродушного, бычьего мяса?)
— Была одна, а стало две.
Увы, мадонна томская, Валера Караваева, как выяснилась вскоре, иные действия арифметические в уме произвела и результат у нее получился отличный несколько от очевидного.
Хотя, возможно, и действий-то никаких и не было, так, импульс, порыв, очередной соблазн бесовский. Скорее всего, короче, после посещения базара и коопторга у вокзала с водонапорной башней (а, может быть и водокачкой пристанционной, как буфет, сортир и мост ажурный, клепаный, прекрасный, словно аэроплан Авиахима) попросила молодая мать молодого отца остановить телегу, спрыгнула на снег изъезженный и, не забыв стряхнуть желтые стебли прошлогодней травы, мимо грязного и несимпатичного уличного строения без окон и дырами зловонными вместо дверей пошла, направилась в само купеческих времен здание. Внутри, в помещении повела она себя странно и нелогично. Вначале как-будто бы озиралась, как-будто бы искала табличку, букву нужную, не нашла, вышла (зачем?) на черную, ледком подернутую платформу, сделала шаг, другой, и вдруг, решительно вложив ладони-лодочки в чьи-то белые конопатые лапы, услужливо протянутые из ближайшего купе прокуренного, оторвалась от убегать из-под ног уже начавшей земли и была такова.
Сиротство Доддам, похоже, на роду написано, но слава Богу, на этот раз хоть без детдома обошлось. А печаль, если кого-то и посетила, над кем-то крыла унылые распростерла и округлила коровьи глаза, то горемыкой этим оказаться суждено было Васе. Василию Петровичу Додду, председателю правления южносибирского областного общества охотников и рыболовов, годам к сорока, к пику жизненному и административному осознавшему вдруг с горечью и даже завистью в душе нехорошей, что улыбка милая плутовки ласковой, племянницы Валеры, Вали, ему, ворчуну, самодуру и зануде, приятней и дороже всех вместе грамот, пятерок и угрей с приданым в собственность доставшегося приемыша Сергея.
Но делать нечего, закон, конечно, был на стороне бывшего егеря, а ныне директора цеха мелкого опта при Южносибирском областном охотоуправлении Николая Петровича, успевшего за исторические те два часа не только подбросить к вокзалу моральную разложенку с неустойчивой психикой, но и украсить по ее просьбе настоятельной каракулями жирности завидной сразу две, если не три графы толстенной книги регистрации актов рождения и смерти. Впрочем, гражданского уложения несовершенство, юридическое неравноправие нисколько не мешало дяде Васе баловать, усердием папашу Додда самого превосходя, пожалуй даже, родную кровь и плоть, на нет сводя, конечно же, усилия и кропотливый, повседневный труд не одного, увы, увы, педколлектива областного центра.
А возможности у него были, разве сравнишь
председателя правления общества любителей осеннее небо
какого-нибудь укромного заказника, заповедника веером
дроби азартно дырявить, лихо, на звук палить, с директором,
распустившим донельзя десятка полтора горьких пьяниц
инвалидов, исправно, тем не менее, признаем это, тачавших из
меха малоценного пушного зверя шубейки детские и шапки
зимние с ушами, а порой и без?
Нет, определенно, нет.
Ну, сказал Николай Петрович мастеру своему
одноглазому: