Эдуард Тополь
Кремлевская жена
День первый
Пятница, 9 сентября 1988 года
1
15.40
Она откинула вуаль шляпки, сняла темные очки и спросила:
— Вы меня знаете?
«Идиотка какая-то, — подумала я, — ну кто в наше время носит шляпки с вуалью!»
Но странная узнаваемость ее по-татарски округлого лица уже поразила меня, словно я сотни раз видела эти бледно-серые глаза, этот курносый нос и короткий рыжий перманент прически… Где же? Когда?..
— Меня зовут Лариса Максимовна Горячева. Вы разрешите войти?
Наверное, от изумления у меня отвисла челюсть, как у врожденной дебилки. Лариса Горячева — ко мне?!
Грязная половая тряпка в руках, заткнутый за пояс подол юбки, мокрые босые ноги и идиотское выражение моего лица все-таки задержали Горячеву на пороге, она спросила:
— Вы Анна Ковина, не так ли?
Я тупо кивнула:
— Да… я…
Тяжелая капля упала с тряпки мне на колено, и я всей кожей ощутила, как она катится по ноге и как гостья следит за ней. Затем Горячева с некоторым сомнением осмотрела меня снизу вверх и перевела взгляд на комнату, если, конечно, можно назвать комнатой мою чердачную клетушку с косыми балками, подпирающими низкий и плохо побеленный потолок. Но что можно снять за сорок рублей в месяц у этих полтавских куркулей? К тому же сегодня у меня как раз отгул за два ночных дежурства по угро, и я затеяла уборку. Слава Богу, хоть лежак, который стоит на кирпичиках, накрыт красивым покрывалом, сшитым из заячьих и лисьих лапок, — моя память о работе на Крайнем Севере[1]. И на этом покрывале, возле подушки, сидит большой плюшевый медвежонок, которого я таскаю повсюду со студенческих лет… Но остальное — тумбочка, стул, табурет, гладильная доска и кривой торшер с рыжим абажуром — все сдвинуто в угол, к комоду. А больше никакой мебели у меня нет, три вешалки с юбками и блузками да парадный китель с погонами старшего лейтенанта милиции просто висят на гвоздях, вбитых в потолочные балки. Да в углу — два ящика из-под пива покрыты куском листового железа, и на этом железе стоит электроплитка — вот и вся моя кухня…
Наверное, именно милицейский китель да пистолетная кобура, лежавшая на комоде рядом с лифчиком, убедили Горячеву в том, что я — это я, Анна Ковина, старший следователь Полтавского городского уголовного розыска. Она чуть пригнула голову в низкой двери и вошла, а я очумело метнулась по недомытому полу к комоду, выдернула верхний ящик и одним жестом мокрого локтя ссыпала в него все, что на этом комоде лежало, — лифчик, кобуру с пистолетом, тушь для век и еще какую-то косметику. Затем — через «Извините!» — быстро — поспешный шаг к стоящему посреди комнаты ведру с грязной водой, хватаю его за дужку, выношу из комнаты на лестницу и только там оправляю на себе юбку, слышу снизу, из квартиры хозяйки, бубнящий «Голос Америки», утираю плечом какую-то паутину со щеки и на всякий случай быстро трясу головой из стороны в сторону — уж не померещилась ли мне эта Горячева?
Но, вернувшись в комнату, убеждаюсь — не померещилась. Больше того, она уже освоилась тут, подвинула табуреточку от комода к окну и села, расстегивая верхние пуговки серого летнего плаща, который был ей явно велик. При этом взгляд ее — быстро и настороженно — за окно, вниз, на улицу…
Я тоже выглянула в окно. Неужели она пришла пешком?!
Наша тихая и сонная улица была пуста, только поодаль, на углу Карла Либкнехта, в теплой пыли спала, нажравшись свежеопавших каштанов, худющая, как собака, свинья моей хозяйки Розка. А по мостовой шла чья-то гусыня, покачиваясь и покряхтывая, как старая еврейка, — вела свой выводок в заросли крапивы. За этими зарослями был обрыв с видом на яблоневые садики, тихую речку Ворсклу и белую беседку, в которой когда-то сидел перед Полтавской битвой не то Петр Первый, не то Карл Девятый. Но сейчас и беседка заросла бурьяном, и все выглядело непотревоженным и сонным, как обычно. Даже соседские собаки лениво дремали в тени своих будок, не обращая внимания на назойливых жирных мух. А ведь если бы здесь появилась машина (тем более — полагающийся Горячевой правительственный лимузин!), то не только я услыхала бы мотор, но и вся улица высыпала бы из своих беленных известкой хат, не говоря уж о собаках…
Лишь теперь я взглянула на туфли Ларисы и мысленно выругала себя маточком. Следователь называется! Светлые туфли-лодочки Горячевой в таком густом налете пыли, что можно и не смотреть на улицу! Конечно, она пришла пешком, причем не из-за угла, где могла оставить машину, а издалека. Черт возьми, неужто она шла пешком от центра — из обкома партии? Но почему?!
Я мысленно представила, как она идет по полтавским улицам в этом слишком длиннополом плаще, в шляпке с вуалью, в темных очках и в белых на каблучках лодочках — по сухой жаре, смешанной с пылью мостовых, кое-где развороченных из-за вечного ремонта. Мимо остервенелых очередей возле каждого магазина… Мимо шпаны, шляющейся по улицам от безделья или кайфующей от наркотиков и самогонки… Только полное отупение наших полтавчан могло позволить Горячевой пройти неузнанной. И даже не отупение, а, если быть точной, дофенизм — новое словечко, произведенное от слов «до фени». Этим летом пустынные магазинные полки и уже полный и повсеместный хозяйственный бардак в стране выпарили в народе последние надежды на перестройку, и теперь людям настолько все стало до фени, что они ходят по улицам от одной очереди к другой, как сомнамбулы, — не видя друг друга, а запоминая лишь приметы того, за кем они заняли очередь: тут — за маслом, там — за зубной пастой, в третьем месте — за помидорами. Даже на Ларису Горячеву никто не обратил внимания! Хотя она — именно она, больше, чем сам Горячев, — уже давно стала эпицентром всех анекдотов и всеобщей ненависти!
Все еще глядя на запыленные туфли своей нежданной гостьи, я пыталась собраться с мыслями. Разве было сообщение о приезде Горячевых на Украину? Нет, иначе нас, милицию, подняли бы по тревоге еще как минимум за неделю до их появления, и мы стремительно и без церемоний чистили бы улицы от алкашей, наркоманов, рэкетиров, бродяг, бомжей, спекулянтов, хиппарей и фарцовщиков, запихивая их в КПЗ, колонии и прочие ИТУ — исправительно-трудовые учреждения. И в магазинах появился бы кое-какой дефицит как свидетельство заботы местного начальства о нуждах трудящихся, и на мясные талоны стали бы продавать не только кости, но даже мясо, а уж воду-то наверняка дали бы в водопровод не раз в неделю, а каждый день, чтобы к приезду правительства население не воняло недельным потом…
Между тем Горячева с неловкой улыбкой сняла с ног туфли и, нагнувшись, потерла ступни. Для ее возраста у нее были замечательные ноги, ну просто кегельные! Но на ступнях, возле больших пальцев выпирают косточки. «Отложение солей — болезнь стариков и солдат», — почти механически подумала я и мысленно поздравила себя с тем, что возвращаюсь к логическому мышлению. Именно эти косточки на ногах Горячевой почему-то сразу сняли с меня чувство неловкости за свою комнату и свой затрапезный вид. Я даже вспомнила, что в «Тканях» на углу Фрунзе и Шевченко завмаг отложила для меня шесть пакетов болгарских ниток «мохер», но если через полчаса я не приду за ними, то она будет вынуждена продать их, чтобы ее не прихватил ОБХСС или народный контроль. Но уйдет ли эта Горячева через полчаса?
— Извините, — сказала она. — Вы не дадите попить что-нибудь? — И опять с сомнением оглядела мою комнатушку: холодильника у меня не было, водопроводного крана — тоже.
— Конечно! Минуточку!.. — Я метнулась к тумбочке, достала чашку и бегом спустилась во двор — там