идет почти так, как прежде.

    Не может быть, чтоб в этот час     Шумел зеленый лес и шелестело поле!     Чтобы на Волге в радостном приволье     Переливался голубой атлас…     Не может быть…     Решетка на окне     Да дверь с глазком —     Вот где границы мира.     Сердца людей запуганы и сиры…     Я умираю, не могу вздохнуть…     О Боже, как тяжел мой путь.

К счастью, вспоминала я о воле, о жизни все реже и реже.

Чувство самосохранения заставляло не думать, не терзаться. Старалась создать какой-то свой, призрачный, тюремный быт.

Зина Станицына, моя сокамерница по Соловкам, попала и здесь со мной в одну камеру. Она учила всех алгебре, геометрии, составляла задачи — время как-то проходило.

Я рассказывала шепотом французские романы. Тяжелее всех было Ольге Ивановне Никитиной, старухе ткачихе. Она проработала у станка тридцать пять лет и, как все ткачихи, была глуховата. Шепота она не слышала, а говорить вполголоса не разрешали. Глаза у нее были плохие, и в тюремной темноте она не могла читать. Была она старым членом партии, из тех ивановских ткачих, что воевали на фронтах гражданской войны с Фурмановым. Получила десять лет заключения за то, что выступила на собрании и спросила со свойственной ей грубой прямотой:

'Говорите, все предатели. Что же Ленин-то совсем без глаз был, не видел людей, которые вокруг него жили?'

И вот сидела она и по целым дням шептала про себя — все доказывала, что она правильно сказала.

У Ольги Ивановны осталась дочь на воле, пятнадцатилетняя Ната. Эта дурочка не знала, что в тюрьме письма проходят цензуру. Она писала матери, что хочет вступить в комсомол и попасть на учебу. Для того чтобы ее взяли, она скрывала, что мать в тюрьме. 'Пишу везде, что ты умерла, а то нигде не примут. Если 'их' не обманывать, никак нельзя мне прожить'.

Мать, не имея возможности сказать ей, что письма проходят цензуру, писала:

'Ты должна быть честной, как мать твоя всегда была честной перед родиной, должна всегда писать правду'.

А Ната ей отвечала: 'Вот ты всегда была честной, тебя и посадили, а кто хитрил, тот живет себе да поживает на воле'. Так она ничего и не поняла и продолжала писать письма, которые заставляли сердце бедной Ольги Ивановны разрываться от страха за дочь.

Тяжело было все, что напоминало волю. Один раз я заметила, что дежурный нес домой сверток с детскими игрушками. Мне показалось невероятным: он через полчаса увидит своих детей! Сердце разрывалось.

Время от времени, примерно раз в десять дней, к нам в камеру врывались человек пять женщин из надзора, раздевали нас донага и производили обыск. Обыск был невероятно унизителен: искали в волосах, во рту и даже хуже. Грязными руками ощупывали тело. Бросали на грязный пол белье, а на наши жалобы начальник тюрьмы отвечал: 'Снявши голову, по волосам не плачут'.

Что можно было найти? Клочок письма, не сданного назавтра после получения согласно тюремным правилам; припрятанную фотографию матери или ребенка; сделанную из хлеба фигурку — все это считалось преступлением, и за все полагались самые тяжелые репрессии: лишение книг, лишение прогулок, лишение переписки, карцер, одиночка. Конечно, администрация тюрьмы знала, что у нас ничего не может быть криминального, обыски делались исключительно для запугивания и унижения.

И вот сидели мы, шесть запуганных, отупевших женщин, на своих стульчиках, а время текло медленно и давило сердце, как камень. Под конец мы впадали в апатию, и нам уже не хотелось никаких происшествий, которые вывели бы нас из этого состояния.

    Я живу как во сне.     Вкруг меня и во мне     Этот тусклый, рассеянный свет без теней.     Много дней, много дней, много дней.     Слышу шум за стеной осторожных шагов,     Да задушенный шепот глухих голосов,     Да еще иногда громыханье замка,     Да шуршанье проклятых волчков.     Я живу, как во сне,     И мерещится мне,     Что лежу я на илистом дне     Под холодной, тяжелой, зеленой водой.     И плывут корабли надо мной,     Высоко наверху волны бьют в берега,     Летом солнце палит, а зимою снега,     Ветер яро кружит по волне…     Но царит тишина в глубине,     Высоко наверху моя бедная мать     Не устанет меня громким голосом звать,     Громкий голос доходит до самого дна,     Где в бессилье лежу я одна.     Мама, дочку свою не зови, не томи,     Мама, бедное сердце уйми!     Не могу я проснуться, здесь нечем дышать,     Не терзай себя, бедная мать!     Я живу, как во сне,     Вкруг меня и во мне     Этот тусклый, рассеянный свет без теней     Много дней, много дней, много дней…

Из этой тяжелой летаргии меня вывел один случай:

Мария Даниэлян, моя соседка по камере, прожила интересную, полную событий жизнь. Она много рассказывала мне о бакинском подполье, где она работала в первые годы революции. Я завидовала тому, что она жила полной жизнью, пока я прозябала в обывательских заботах. Я смотрела на Марию снизу вверх, и, хотя мы из боязни быть услышанными никогда не говорили о катастрофе тридцатых годов, я очень хотела знать, как она объясняет ее, как увязывает то, что никак не могла увязать я. Кстати, Мария по профессии была историком.

Однажды Мария сказала:

— Если я когда-нибудь выйду отсюда, я начну жить, как будто ничего не произошло. Никогда никому не расскажу о том, что пережила, и сама забуду все.

Вы читаете Путь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату