Так выдавал я свои сокровенные и мучительные мысли, и, надо сказать, неверно выбрал как время, так и место.

'Тебя никто и не приглашает пока, Татаринов,' - хохотнула Марина. - 'Ты, конечно, блестяще играешь, но знаешь, сколько такой молодежи? И все в конце концов начинают заниматься обыкновенными вещами, а искусство оставляют для родных и близких.'

'Ну, знаешь ли, с актерами ровно то же самое.'

'Я, по крайней мере, не пугаюсь своей мечты,' - сказала Марина. 'А ты говоришь малодушно, да, - она явно обрадовалась удачному слову, - и если ты будешь так и дальше думать, то хоть тресни, никакого аэда из тебя не получится, даже если ты сам захочешь.'

'А я и не хочу, - окрысился я. - Я, может быть, тоже хочу в алхимики. Мы, между прочим, Мариночка, уже взрослые, и прекрасно можем выбирать свое будущее. И я совершенно не собирался ругать советскую власть, - добавил я почему-то, - я считаю, что все у нас очень даже справедливо, по-комсомольски для молодежи, и по-партийному для старшего поколения, но я вообще сомневаюсь, нужна ли такому - самому справедливому в мире обществу - экзотерика как класс. Она, конечно, как бы радует сердце и душу, зато отвлекает от более насущных задач. В противоположность алхимии, между прочим, которая хоть и не вполне точная наука, но по крайней мере имеет такую же точную перед собой цель, как программа правящей партии.'

И с этими словами, из самых глупых, которые говорил я в своей жизни, я потянулся к бутылке сидра и отважно налил себе еще половину граненого стакана. Температура этого разговора, точнее, монолога, была слишком высокой для моих юных друзей, да и, честно говоря, для родителей. Порядком озадаченные одноклассники вскоре разошлись, и лира моя была торжественно вверена Володе Жуковкину, а я снял свои шутовские брюки в желто-зеленую клетку, и вигоневый свитер, пахнущий хозяйственным мылом, и забрался под ватное одеяло в пододеяльнике конвертом.

Не спалось. 'Неужели я действительно малодушен?' - размышлял я. Огромный месяц хладнокровно светил прямо в комнату, отбрасывая на стену декадентские тени помидорных кустов, которые в тот год были впервые высажены в палисаднике, а к осени беспощадно обобраны дворовыми мальчишками. Фигура отца, в полутьме показавшаяся мне грузной и огромной, появилась в освещенном дверном проеме, и неслышно переместилась в голубоватом ночном воздухе.

'Прости, мальчик,' - он присел на краешек дивана рядом со мною, 'сам не понимаю, что со мной приключилось.'

'Я и не сердился вовсе, - соврал я, - и ты не виноват, кого угодно могут вывести из себя эти мерзавцы. А знаешь, как я вдарил им! Просто их двое было, и еще все эти приятели на заднем плане, а я совершенно один. Даже ты бы не устоял.'

'Ты у меня молодец,' - услыхал я, 'посмотри, сколько у тебя обнаружилось защитников.'

'Но я все равно не хочу в аэды,' - пробормотал я.

'Никто тебя и не заставляет', - вздохнул отец, 'да и не приглашает, как сказала твоя Марина. Знаешь, как говорится в Библии - много званых, мало избранных.'

'Библия - это устарелое мракобесие,' - сказал я.

'Кому как', засмеялся отец, 'кому мракобесие, кому вечная жизнь'.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Грамота, которую получил я из рук спокойной и величественной Вероники Евгеньевны, была на мелованной атласной бумаге, с текстом - черным, а витым бордюром - золотым и торжественным, как бы осыпающимся, словно старое сусальное золото куполов бывшего Новодевичьего монастыря. Основательный, чуть угловатый шрифт был такой же, как на грамотах, выдаваемых за победу в социалистическом соревновании, однако эти последние не то за десять, не то за пятнадцать копеек продавались в те годы в любом захудалом магазине канцтоваров, а мой драгоценный документ по особому заказу печатался на Гознаке, то есть там же, где малахитовые трехрублевые банкноты с тончайшей гравировкой Кремля и потершиеся на сгибах облигации государственных займов, по которым едва ли не ежегодно сулили вернуть отданные за них родителями в пятидесятых годах скудные деньги, а потом обещания как-то забывались, и облигации - внушительные, серьезные, со всеми приметами ценных бумаг, - по-прежнему хранились, перетянутые аптечной резинкой, в верхнем ящике комода, будто некое свидетельство законопослушности владельца и его преданности отечеству (недаром Володя Жуковкин авторитетно объяснял мне, что страна переживала трудные годы, и без обязательной подписки на заем вряд ли сумела бы выжить), не обещавшее скорой благодарности. Так (размышлял я, созерцая свой бесценный документ) и пожалованный экзотерической грамотой аэд-схоластик получал как бы формальное признание своих заслуг, обещающее более реальное вознаграждение в лучшем случае спустя многие годы - да и то не обязательно.

Мама попросила отца вбить гвоздь в кирпичную стену, отнесла грамоту в мастерскую 'Металлоремонт' в Левшинском, за углом от серого гастронома, где ее поместили в золоченую алюминиевую рамку, а потом вывесила ее прямо над гобеленом с лебедями. Я же тайком снял грамоту и положил ее вместе с рамкой обратно к облигациям, а утром обнаружил ее на том же месте, и устроил небольшую сцену, доказывая, что никогда больше не прикоснусь к лире, и мама расстроилась, однако в мое отсутствие снова повесила снятое на тот же гвоздь, а там мы с Аленкой уехали в пионерский лагерь, вернувшись же в начале августа, увидали родителей сияющими, как никогда в жизни - ибо дня за два до того их вызвали в райисполком и вручили смотровой ордер на новую квартиру.

Мы простояли в неосязаемой очереди, кажется, лет десять, едва ли не с того дня, как въехали в наш подвал в Мертвом переулке, и все эти годы грядущее новое жилье постоянно обсуждалось - когда? где? сколько метров и сколько комнат? наверняка без телефона, но что же поделать, зато свое собственное. Какие каменные сады, какие осанистые светские храмы воздвигались еще до моего рождения, в великую эпоху, как назвал ее кто-то из бывших диссидентов в приступе простительной ностальгии. Какая мозаика сияла всеми цветами радуги (плюс бронзовый, золотой и серебряный) на потолке станции метро 'Комсомольская-кольцевая', как основательно нависала над Манежной площадью серая глыба гостиницы 'Москва', как поблескивали синими искрами лабрадоровые цоколи домов на улице Самария Рабочего. Поверженный круглоголовый перестал воздвигать храмы и архитектура его эпохи уже не внушала почтительного державного страха - даже белокаменный Дворец Съездов в Кремле казался каким-то уцененным, а станции метро были унылыми, утилитарными, похожими друг на друга. Зато взрезали экскаваторы глинистую землю подмосковных деревень, и подрастали - сначала кирпичные дома, облицованные розоватой керамической плиткой, потом - белые бетонные параллелепипеды, в которые, не веря собственному счастью, въезжали обитатели коммунальных квартир, они же - созерцатели вышеупомянутых храмов. Какими слухами полнилась Москва о новых районах, новых домах, новых квартирах, с какой невыразимой смесью чувств смотрели горожане на ободранные двери своих комнат, в последний раз запирая их массивными ключами с вырезными бородками, и спускаясь к ожидавшему на улице открытому грузовику, вокруг которого толпились хорошо поработавшие друзья и родные, и уезжая навеки не просто из центра города, а из целого времени и пространства, и руку матери оттягивала тяжелая авоська с полудюжиной бутылок даже не 'Московской', а 'Столичной' - наградой за труды наших добровольных грузчиков.

Сослуживцами и родными, бывало, цитировались таинственные постановления о первоочередном выселении жильцов из подвалов, о льготах участникам войны, и отец, нацепив на костюм все свои орденские планки, записывался у высокомерной секретарши на прием к заместителю председателя райисполкома, а потом надевал уже не планки, но сами ордена и медали, и заходил в кабинет с длинным столом, крытым зеленым сукном, и от хозяина кабинета, человека с мясистым затылком и густыми бровями,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×