виде стольких знакомых лиц, веселых и торжествующих, она вновь почувствовала, как сердце заколотилось от волнения. Присутствующие, включая самых суровых мужчин, ощутили все величие этого момента. Лу Авквитанский с пылом сжал руки Брунхильды в своих руках — в любое другое время этот жест был бы практически равносилен оскорблению.
Когда крики толпы, наконец, утихли и стало возможно расслышать друг друга, Зигебер первым делом представил королеве старого человека, одетого как простой монах, но носившего епископский крест и орарь[33], что говорило о его сане.
— Монсеньор Германий оказал нам честь, согласившись встретить тебя лично, несмотря на плохое самочувствие…
Брунхильда быстро переглянулась с мужем и после некоторого колебания опустилась на колени перед старым епископом Парижским, осенившим ее крестом. Она ждала этой встречи с того момента, как Зигебер попросил ее приехать в древнюю столицу Хловиса Великого. Однако Брунхильда полагала, что епископ, не скрывавший своей враждебности к королевской чете со времен церковного совета, состоявшегося в Париже два года назад, встретит ее в своем соборе, а не будет стоять здесь, рядом с королем. Вид у него и вправду был неважный. Когда Брунхильда поднялась и взглянула епископу в лицо, она отметила свинцово-серый оттенок кожи, пожелтевшие белки глаз и ввалившиеся щеки. Германий был не просто стар — он явно был болен[34].
К величайшему удивлению и замешательству Брунхильды, епископ Парижский также опустился на одно колено перед ней. Это выражение покорности тронуло ее и немного рассеяло то недоверие, которое она питала к своему недавнему противнику.
— Сиятельнейшая королева, — произнес Германий тихим, надтреснутым голосом, — у меня письмо для вас, и я прошу его принять.
Один из сопровождавших епископа священников приблизился и протянул ему свиток пергамента, скрепленный восковой печатью.
— Прочтите его, как только сможете, во имя Господа нашего.
— Я прочту. — С этими словами Брунхильда протянула руку, чтобы помочь Германию подняться.
Однако ее помощи оказалось недостаточно, и двум священникам пришлось подхватить епископа под мышки и в буквальном смысле поставить на ноги. Предыдущее усилие, казалось, полностью истощило Германия, и он смог поблагодарить помощников лишь слабым кивком Король и королева молча ждали, пока он сядет в крытые носилки и удалится. Затем, окруженные детьми и остразийской знатью, они по мосту направились на остров Ситэ.
На следующее утро Брунхильду разбудили крики лодочников, пришвартовавшихся чуть ли не под самыми окнами королевской спальни, выходившими в сад на западном берегу острова. Едва открыв глаза, она потянулась к мужу, но тут услышала, как Зигебер приглушенным голосом прогоняет шумную компанию, и ухмыльнулась, увидев, что он стоит у окна абсолютно голый.
Было тепло, и во сне Брунхильда наполовину сбросила простыню. Первым ее побуждением было снова укрыться, но в этот момент Зигебер повернулся, и ей захотелось, чтобы он увидел ее такой, будто бы все еще спящей, и чтобы возжелал ее так же сильно, как вчера, после долгой разлуки. Она слегка пошевельнулась и простонала, словно утренний свет мешал ей понежиться в постели. Сползшая простыня, ее союзница, почти ничего не закрывала. Брунхильда услышала шаги мужа, молча приближавшегося, и, затаив дыхание, представила, как он смотрит на ее бедра и ягодицы, на изящные очертания ног…. Когда Брунхильда почувствовала, как матрас прогибается под тяжестью тела мужа, она резко перевернулась и обхватила его за шею, опрокидывая на себя. Зигебер слегка вскрикнул от неожиданности, потом рассмеялся, но сейчас Брунхильде нужна была не просто забавная игра. Она всем телом подалась к мужу и с жадностью поцеловала в его губы, потом нежно погладила по щеке.
— Тебе нужно было приехать раньше, — прошептала она. — Мне так тебя не хватало…
— Не говори ничего…
Длинные белокурые волосы королевы ореолом рассыпались вокруг ее головы, золотясь в лучах утреннего солнца, сами подобные лучам. Мраморно-белая кожа придавала ей вид нимфы или сказочной феи, чья плоть соткана из света.
Они предались любви с лихорадочной, почти безумной страстью, которой никогда не испытывали прежде — возможно, в первый раз безраздельно отдаваясь друг другу. Когда Брунхильда, наконец, расслабленно вытянулась, повернувшись на бок, слезы потоком хлынули из ее глаз; но это были слезы облегчения. Она была королевой. Париж принадлежал ей. Ее муж и дети были рядом. Теперь она даже удивлялась, отчего раньше чувствовала такую тяжесть на душе.
Брунхильда окинула взглядом комнату: стены были выбелены известкой и украшены гобеленами, пол устилали сухие травы и цветы — и вдруг заметила на столе пергаментный свиток — письмо епископа Германия, о котором совсем забыла накануне. Письмо пролежало там все утро — пока Зигебер не ушел, призываемый королевскими обязанностями. И лишь после того, как придворные дамы одели и причесали ее, новая королева Парижская взяла свиток и сломала восковую печать. Письмо, написанное по-латыни, начиналась с длинной литании, в которой восхваления в адрес Бога перемешивались с формулировками придворной вежливости. Затем Германий переходил к сути дела
Брунхильда стиснула зубы, и ее пальцы судорожно сжались на хрустнувшем пергаменте. Как он смеет так оскорблять ее? Приписывать ей убийства, алчность, гнев? За кого он себя принимает, этот полумертвый старик, чтобы говорить так с королевой? Ослепленный своей гордыней, он даже не видел разницы между двумя братьями, словно алчность, «источник всех зол», не была присуща одному лишь Хильперику!
«Я желал бы умереть, чтобы не увидеть собственными глазами их падение и крушение этой страны. Но они и не думают оставлять своих усобиц, каждый возлагает вину на другого и ничуть не беспокоится о Божьем правосудии. Поелику ни один из них не снисходит до того, чтобы выслушать меня, то к вам обращаю я свои мольбы. Ибо если их братоубийственная война приведет к гибели королевства, не будет в том никакого торжества для вас и ваших детей. Пусть эта страна возрадуется, приняв вас как свою правительницу; покажите, что вы прибыли спасти ее, а не погубить».
Вне себя от ярости, Брунхильда швырнула письмо на пол и прикусила зубами костяшки пальцев, чтобы не закричать. Чужой — вот кем он ее считает! Пришлой чужеземкой, которую народ — или Церковь — не примет, если она не будет кротко повиноваться и не откажется от мести за сестру, еще одну чужеземку, да к тому же еретичку, безбожницу, умерщвление которой в их глазах не является особо тяжким преступлением! Долгое время Брунхильда стояла у окна, наблюдая за медленным течением реки и снующими вверх и вниз лодками, чтобы успокоиться. Когда, в конце концов, ее дыхание выровнялось, она попробовала обдумать предложения Германия.
Отказаться от мести Хильперику, оставить ему жизнь…. А почему бы заодно не вернуть ему королевство, чтобы завтра или самое большее через год он снова взялся за оружие? И это, по мнению епископа, пойдет на благо страны? В этом нет никакого смысла… Письмо Германия — бредни умирающего старика, горечь побежденного противника. Оно не стоит даже ее гнева. Этот человек говорил не от имени Бога, а лишь от своего собственного имени. Ни один человек не может говорить от имени Бога.
Окончательно придя в себя, Брунхильда наклонилась и подняла смятый пергамент. Несколько мгновений она колебалась, но потом поднесла его к пламени свечи. Пока пергамент догорал, она прочитала