подобно этому последнему нарушением природы вещей, а, наоборот, делает ее понятной чувству.

Еврейско-христианское чудо порвало связь естественных явлений, чтобы представить божественную волю стоящей выше природы. Оно не воплощало в образе широкую связь явлений, чтобы сделаться понятным непосредственному чувству, а проявлялось само по себе. Его требовали как доказательства сверхчеловеческой силы того, кто выдавал себя за бога и в которого не хотели верить до тех пор, пока он не предстал глазам людей хозяином природы, то есть произвольным нарушителем естественного порядка вещей. Чуда требовали от того, кого не хотели признать самого по себе, по его естественным поступкам, кому хотели поверить только тогда, когда он сделает что-нибудь невероятное, непонятное. Таким образом, принципиальное отрицание рассудка необходимо предполагалось здесь и лицом, творившим чудо, и теми, кто его требовал. Чудодей требовал абсолютной веры и получал ее от зрителей.

Что касается поэтической мысли, то, для того, чтобы произвести впечатление на других, она должна обращаться вовсе не к вере, а к восприимчивости чувства. Она хочет представить большую связь естественных явлений в легко воспринимающейся картине, и эта картина, значит, должна настолько соответствовать явлениям, чтобы непосредственное чувство восприняло ее без всякого противодействия, а не после предварительных объяснений. Наоборот, характерность догматического чуда состоит в том, что, ввиду невозможности сделать его понятным пытливо ищущему рассудку, оно деспотически порабощает последний и таким порабощением хочет на него воздействовать. Догматическое чудо поэтому настолько же несвойственно искусству, насколько поэтическое чудо есть высшее и необходимое порождение созерцательной и изобразительной художественной способности.

Если мы яснее представим себе поэта в момент зарождения в нем чуда, то увидим, что он, дабы иметь возможность сделать понятной и ясно обозримой большую связь взаимно обусловливающихся действий, должен сначала самому себе представить эти действия в таком виде, чтобы они при легчайшей их обозримости в то же время не потеряли ничего в полноте своего содержания. Простое сокращение или исключение мелких моментов действия исказило бы смысл уцелевших моментов потому, что эти наиболее важные моменты действия могут быть оправданы чувством лишь как дальнейшее развитие более мелких. Поэтому ради поэтической понятности картины выброшенные моменты должны быть включены в наиболее главные, то есть должны совместиться в них как-нибудь так, чтобы быть понятными чувству. Лишиться их совсем чувство не может, потому что для понимания и сочувствия главному действию оно требует побудительных причин, из которых исходит действие и которые выражены как раз в этих мелких моментах его. Последний момент действия сам по себе есть нечто бегло проходящее, что, как чистый факт, покажется вполне незначительным, если его мотивировка не вызовет нашего сочувствия. Изобилие таких моментов действия должно лишить поэта всякой способности оправдать их перед чувством, потому что это оправдание, воспроизведение мотивов как раз и есть то, что должно составить художественное произведение. Оно совершенно исчезло бы, если бы представляло собой массу необъяснимых главных моментов.

Поэтому в интересах понятности поэт должен до такой степени упростить момент действия, чтобы явилась возможность полной их мотивировки. Все мотивы, заключавшиеся в тех моментах, которые затем были исключены, он должен ввести в мотивы главного действия таким образом, чтобы они не казались разъединенными, потому что тогда они вызывали бы ряд обусловленных именно ими, особенных и также устраненных действий. Они должны так сплотиться в главном мотиве, чтобы не раздроблять его, а, наоборот, усилить как целое. Но усиление мотивов необходимо обусловливает и усиление самого момента действия, которое является лишь соответствующим внешним выражением мотива. Сильный мотив не может выразиться слабым действием; в таком случае и действие, и мотив стали бы непонятными. Таким образом, для того чтобы при исключении всех мотивов, проявляющихся в обычной жизни в целом ряде моментов, остался понятным усиленный главный мотив, нужно, чтобы само обусловливаемое им действие явилось усиленным, более значительным и в своем единстве более обширным, чем то, каким его представляет обычная жизнь; в жизни ведь это действие является в связи со многими побочными действиями и на большом протяжении времени. Поэт, представляющий ради большей обозримости и понятности эти действия, как и место и время, в сжатом виде, должен все это не урезывать, но должен сгустить существенное содержание предмета; сгущенный же образ действительной жизни можно понять тогда, когда он является увеличенным, усиленным и необычным. Человек не может понять свою собственную жизненную деятельность при обширности ее места и времени. Сжатая, чтобы быть понятной, картина этой деятельности действительно является понятной созерцанию в той созданной поэтом форме, где эта деятельность сгущена в усиленный момент, представляющийся, конечно, необычным и чудесным, но замыкающий эту необычность и чудесность в самом себе и понятный созерцателю вовсе не как чудо, а как яснейшее представление действительности.

Но если поэт оказался способным осуществить это чудо, он способен представить неизмеримейшую связь в самом понятном единстве. Чем больше, чем обширнее связь, которую он хочет сделать понятной, тем больше должен он усиливать свойства своих образов. Чтобы сделать время и место соответствующими этим образам, он и их обширность сузит в чудесную форму; свойства разбросанных моментов времени и места сделает принадлежностью своих ярких образов так точно, как раньше он соединил отдельные мотивы в один главный; выражение этих свойств усилит настолько, насколько усилил раньше мотивами действие.

Даже самые необычайные образы, которые нарисует поэт при такой манере творчества, в действительности никогда не будут неестественными, потому что в них изменена вовсе не природная сущность; только проявления ее соединены в ясную, понятную художнику картину. Поэтическая смелость, которая соединяет в такую картину проявления природы, может быть близка только нам, потому что благодаря опыту мы, познали сущность природы.

Доколе явления природы были для людей объектом фантазии, им должно было подчиняться и человеческое воображение. Их кажущееся существование при созерцании мира человеческих явлений управляло миром так, что необъяснимое в нем, или, лучше сказать, необъясненное, они принимали за результат произвольного влияния сверхъестественной, сверхчеловеческой силы, которая в конце концов отрицала в чуде как природу, так и человека. Как реакция против такой веры в чудеса явились у самого поэта рационально-прозаические требования, желание отказаться от чуда даже и в поэзии; и случилось это в те времена, когда естественные явления, до сих пор обозревавшиеся только взором фантазии, сделались предметом научных выкладок. Но и научное понимание в определении сущности этих явлений было неустойчиво до тех пор, пока хотело объяснить их при помощи анатомического раскрытия всех их внутренних подробностей. Они стали нам ясны тогда, когда мы начали относиться к природе как к живому организму, а не искусственно созданному механизму; когда поняли, что она не сотворена, а сама постепенно развивается, что она соединяет в себе элементы производящий и рождающий — мужчину и женщину; что в общем мы можем удовольствоваться этими знаниями. Для подтверждения их нам не нужно путем математических вычислений убеждаться в дальнейших положениях, так как на каждом шагу, в малейших явлениях природы мы находим доказательства того, что при дальнейшем изучении могло бы явиться лишь подтверждением наших знаний. Сверх того мы знаем также, что находимся здесь для наслаждения природой, так как мы можем ею наслаждаться, способны к этому. Но наиболее разумным наслаждением природой является то, которое удовлетворяет нашу общую потребность в наслаждении. Единственно в общности органов чувств и наибольшем развитии способности наслаждаться лежит мера для наслаждений человека. Художник, отдающийся этой способности, должен поэтому взять такую меру как меру явлений, которые он хочет представить себе в их связи. Мерой этой для изображения природы в ее проявлениях можно пользоваться настолько, насколько это соответствует их соответственному содержанию, которое поэт своим сгущением и усилением не искажает, а делает более ярким в такой мере, которая соответствует мере возбужденного человеческого желания понять наибольшую связь явлений. Наиболее полное знание природы дает поэту возможность представить нам ее явления в чудесном образе, потому что только в этом образе они как условия возвышенных человеческих деяний могут стать нам понятными.

Природу в ее реальной действительности видит только разум, разлагающий ее на отдельные части. Если он захочет представить себе эти части в их жизненной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату