объясняя духовный мир нивхов: «Мы анималисты…». Случайных оговорок не бывает: анимизм — вера в присутствие духа во всех одушевленных и неодушевленных предметах, анимализм — понятно. Нивхи возвращаются на Сахалин. Остальные — бегут отсюда, причем давно. Чехов: «Генерал предупредил меня, что жить здесь тяжело и скучно. — Отсюда все бегут, — сказал он, — каторжные, и поселенцы, и чиновники». Сахалин, особенно северный, пустеет. В селе Эхаби развалилась школа и занятия идут в детском саду в три смены, стоматолог лечит вывихи и гастриты, закрылось единственное кафе. Ни кафе, ни простой столовой я не нашел в районном центре — Оха уменьшилась на четверть. Хотя в Охе жизнь: дискотека, видеопрокат, клуб. Расклеенные по городу афиши возвещают: «Диковина!!! Ящер-дракон против медведя, рыси, трех удавов и двух крупных обезьян». Похоже, осталось с чеховских времен. В гастрономе продается карамель «Смешинка в сахаре». В книжном магазине — Арсеньев и трактаты Петрарки. Руины прошлого: книги прежних работников Сахалинморнефтегаза. Когда-то вокруг таких объединений бурлила жизнь веселых и находчивых читателей Петрарки.
Новый директор объединения не слишком весел, но вполне находчив: с Сахалина бегут, но кто-то все же остается. По некоторым данным на шельфе Охотского моря — запасы нефти, сравнимые с сокровищами арабских эмиратов. Климат хуже, но перспектива есть. На дрейфующем Дальнем Востоке люди, готовые брать игру на себя, как-то заметнее, резче бросаются в глаза. Таков хабаровский бизнесмен, чей «лэндкрузер» доставил меня на женьшеневую плантацию в тайге. Продукт, вызывающий во всем мире благоговейное почтение, а в округе — двусмысленные улыбки и реплики: «Да привязывать надо, привязывать, а не пить!»
По соседству с женьщеневым хозяйством — тигролов Владимир Круглов, хозяин Лютого, в просторечии Лютика. Уссурийских тигров всего в мире две с половиной сотни. Лютый — единственный находящийся в неволе, но не в зоопарке, а в самой тайге, среди лиственниц и елей. Рядом Круглов построил коттедж, что- то вроде гостиницы для ученых, которые хотят изучать тигра в природной среде обитания. Раньше он сдавал тигров в зоопарки и цирки. Легко сказать «сдавал» — сначала тигра надо поймать. Для этого необходима бригада из четырех человек: один отвечает за уши, другой — за передние лапы, третий — за задние, четвертый за вязки и брезентовые мешки. Круглов объясняет: «Тридцать пять лет работаю, сорок тигров взял и ни разу никому уши не доверил. Уши взял — значит клыки под контролем, только морду отворачиваешь». В идеале, наверное, можно проработать до старости по передним лапам тигра и не уметь обращаться с задними. Все-таки жить очень интересно.
В Охе из окон выглядывает нечто странное: словно на просушку вывесили грязное белье. Это вялится кета. Новый знакомый долго шарит под сиденьем уазика, достает завернутый в «Нефтяник Сахалина» сероватый брусок, отрезает ножом. Зажмурившись, послушно кладешь в рот и застываешь в блаженстве: копченая калуга. Есть еще кижуч, нерка, редкая вкуснейшая сима. Горбушу за рыбу не считают, только порют на икру. У Охотского моря, под высоким берегом с F-образными от постоянных ветров елями на вершинах сопок (через ботанику на Сахалин дошла латиница) — фонтаны серых китов, черные головы сивучей, как усатые перископы. С утра в распадках туман, а когда он сходит под солнцем, кажется, что туман все же остался: тонкие кривые ветки берез выглядят издали беловатой дымкой, из которой торчат зеленые ели и ярко-желтые, почти оранжевые лиственницы. Я понимаю, как можно любить все это. Но сколько можно держаться на одной любви?
В Охе просыпаешься под мусорный звон. Перед грузовиком, к которому жители выносят пакеты и ведра, идет женщина в полушубке и звонит в большой колокольчик вроде того, каким в годы моей начальной школы давали звонок на перемену. Впору браться за эпическую поэму, но дальше первой строчки не идет — все равно лучше не получится: «Оху ли я увижу возрожденной?»
Оху опустошает не только безработица, но и страх. Около половины домов в городе — сейсмоаварийны. Легко просовываешь руку в щель между блоками жилого здания. В ста километрах отсюда был Нефтегорск, который официально стерт с карты России — через четыре месяца после того, как его многоэтажки рассыпались в майскую ночь 95-го даже не на куски, а на кучи строительного мусора. На месте Нефтегорска — выровненный бульдозерами песчаный пустырь с редкими кустиками кедрового стланика. Единственное полностью уцелевшее тут сооружение — памятник Ленину. Он глядит на пустое пространство, по периметру которого разбросаны деревянные гаражи, сараи, дачки. На многих виднелись надписи, подобные тем, что попадались в Абхазии и Чечне: «Хозяин жив. Умоляем не трогать». С двумя живыми хозяевами я поговорил и выпил. Зомбированные нефтегорцы Володя и Юра ездили на мотоцикле за припасами в соседние хиреющие села — Сабо, Тунгор, потихоньку пропивали компенсацию, коптили на закуску кету. Воспитанники большого, на всю страну, интерната ждали, чтобы кто-нибудь их вывез отсюда. Куда-нибудь.
Чаадаев писал о петербургском наводнении: «Первое наше право должно быть не избегать беды, а не заслуживать ее».
Из Южно-Сахалинска в Оху можно прилететь самолетом. Рейсы АН-24 отправлялись дважды в неделю. Если надо в другое время, или идет тайфун, или лег туман, или нет билетов (одним словом, почти всегда), приходится ехать семнадцать часов поездом Южно-Сахалинск — Ноглики, там пересесть на вахтенную машину нефтяников, КамАЗ с пассажирским кузовом, и еще двенадцать часов — по неописуемым дорогам, с заездами на все нефтеточки, до Охи. «Верхняя треть острова, совершенно непригодна для поселения и потому в счет не идет…»?
Когда в свой последний день на Сахалине я смотрел с вершины горы Три Брата на два моря, на таежные сопки, на заливы с марсианскими именами Уркт, Помрь, Тронт, вдруг испытал резкое и явственное чувство горя, внезапно осознав, что никогда в жизни больше не увижу этой земли, где расстояние меряют часами, а время — навигациями и путинами. Такое не выбирают. Сюда не приезжают — здесь оказываются. Оха — это предписание. Ноглики — это судьба.
ИМПЕРСКИЙ ПЕРИМЕТР
ПАСПОРТНАЯ ПРОВЕРКА В СТАНИЦЕ ЧЕРВЛЕННОЙ
По прежним временам добраться из Пятигорска в Махачкалу — всего ничего: почти по прямой через Нальчик, Беслан, Грозный. Но идет война, и мы, не доезжая Назрани, резко сворачиваем на север, становясь у Моздока на длинное унылое шоссе. Левобережье Терека плоское, Кавказ кончился, кругом Россия: пейзаж, дома, лица, названия. Терек тут совсем не романтический, не развернуться бы Пушкину с Лермонтовым, течет себе и течет, как Клязьма. Все же блеск реки оживляет дорогу, когда она подходит ближе к берегу: у Ищерской, у Чернокозова, которое в 95-м еще не вызывало никаких ассоциаций мрачнее черной козы. У Николаевской делаем привал у воды, обсуждая скорый вкусный обед в махачкалинской шашлычной, которую помнит и хвалит водитель Саша. Мы же не знаем, что под Кизляром взорвали мост и придется нанимать трактор, чтобы он нас два часа тащил через мелкое болото. Хорошо, времена коммерческие, искать ничего не надо, два тракториста курят у поворота к переправе в ожидании клиента — так что в шашлычную успеваем.
Пока же все идет безоблачно. Очередной блок-пост на въезде в станицу Червленную, обычная проверка документов. Сержант берет Сашины права, мою аккредитацию, пропуска местных властей и вдруг, что тогда, на Первой чеченской войне, почти не случалось, спрашивает паспорта. Красный проглядывает бегло, синий приводит сержанта в ступор За годы поездок по России я усвоил правило не показывать без безусловной необходимости свой американский паспорт, именуясь москвичом. По гуманистическим мотивам: чтоб не сминать умы. Нормальный россиянин отказывается вместить в житейский кругозор этот противоестественный феномен; человека привычной наружности и родного языка, но зарубежного подданства.
«Это что?» — спрашивает сержант, явно имея в виду «это как?» И дальше: «Так вы кто?» В следующие десять минут мы не сдвигаемся с мертвой точки. «Так вы русский? — Да, но гражданин Соединенных Штатов». Снова идем по кругу. Под Кизляром перекуривают трактористы. В Махачкале рубят баранину на шашлык. «Вы, значит, американец, но русский? — Ну да». Внезапно глаза сержанта проясняются, что-то он сообразил, что-то припомнил: может быть, статью в газете, рассказ знакомого, телепередачу. Он весь подается вперед голос смягчается, интонация становится заискивающей: «Так, может, еврей?» И после паузы просительно: «Есть маленько?»
«Маленько есть, — говорю я. — Половина». И слышно, как щелкает тумблер миропонимания, восстанавливая норму жизни. Через две минуты мы с сержантом сидим, привалившись к бетонке, свесив ноги в придорожную канаву, пьем из пластиковой канистры домашнее вино, купленное утром в Кабарде. «И что, прямо вот так в Нью-Йорке? И ничего? — Да вроде ничего. — Ну ты даешь». Мы прощаемся, и сержант