ополовинивает личность и народ.

Человек смешон так же, как двуног, — это категория видовая.

На родине родина была трагична, пусть и трагикомична, но кощунственно было даже помыслить, что она может быть смешна. Какое там, когда

«Архипелаг ГУЛАГ» — к тому же в шестой копии на одну ночь.

Смешная Россия вся, казалось, осталась в сочинениях Бухова, Аверченко, позже Ильфа-Петрова, Зощенко. В эмиграции стало ясно, что смешная родина эмигрировала тоже, только раньше. Для этого с стоило открыть ежедневную русскую газету. Седьмой десяток пошел советской власти, а в

Нью-Йорке устраивались «пельмени донских институток»; «Драгунский Казанский из кирасирских Ее Императорского Высочества Великой Княжны Марии Николаевны полк» собирался на молебен по случаю полкового праздника; кубанским атаманом избирали инженера Бублика. На торжествах прославления блаженной Ксении Петербургской в «Хилтоне» никто не мог опознать бордовое желе на тарелочке, поданное после закусок, — хорошо, официант внес ясность: «Боршт». Эмигрантская пресса, с одной стороны, внедрилась в местную жизнь, рассказывая о событиях в штатах «Мишиген» и «Аркэнсо» и о том, что «в Ливане высадились марины» (морская пехота). С другой — позабыла начисто все, внедряя на страницы «сосновую рощу» и «начальника монастыря». Наиболее органично выглядели гибриды вроде «нуклеарных бомбовозов» и «запаркованной механической дорожной щетки».

Смех гулял на сломе времен и языков. Сдвигались эпохи, выжимая на поверхность забавных уродцев. После первого раздражения и стыда пришло умение ценить этот уходящий смешной уют.

Третья эмиграция посмеялась над старорежимной неуемностью, над институтками и кавалергардами, посмеялась — и грянула про поручиков и корнетов. Немолодые евреи стали сниматься в аксельбантах и думать, что грассируют, когда картавят. Это тоже смешно, но совсем не уютно, потому что — чужое. Хотя и дикий еврейско-белогвардейский гибрид естествен, потому уже, что произрос сам, на свободе. А все, что неискусственно, то полно — и оттого в той или иной мере непременно смешно. Эмигранты явили собой новый из потешных извивов России, назвав своих родившихся здесь детей Мишелочками и Джеймсиками, предлагая в брачных объявлениях «интеллигентность с небольшим физическим недостатком» и завлекая клиентов: «Хотите немного фана? Берите русскую секс-линию!» Поголовно перешли в «лауреты международных конкурсов» и создали аристократию зубных врачей и владельцев бензоколонок. Сочинили небывалый макаронический язык, в котором три источника не опознали бы себя в трех составных частях: русском, еврейском и английском. Представители «третьей волны», прошедшие ускоренный процесс гласности и перестройки на более приспособленной для этого американской почве, во многом предугадали идеологические метания метрополии. Перестали стесняться денег и научились стесняться любви к Тургеневу. Установили американца на ступени эволюции между человеком и серафимом, стремительно разочаровались в нем и снова зауважали. Пережили бум разоблачительства, разгул эротики, безудержность мата, газетно-журнальную лихорадку. И на десяток лет раньше стали смешными.

Разница в том, что относительно эмигрантов неважно — уморительны мы или угрюмы. До этого есть дело женам и концертным импресарио — за тем, собственно, и ехали, чтобы никому ни до кого не было дела. А вот то, что смешной стала метрополия, — факт огромного политического значения. Значение это сводится к житейской истине: смешно — значит, не страшно. Нет ничего комичнее, чем вид садящегося человека, из-под которого вдруг убрали стул. Таких высот не достиг и не достигнет ни один юморист— потому что его построения умозрительны, а в ситуации со стулом перед нами философский этюд, разыгранный живой жизнью: карнавальный кувырок, меняющий устоявшиеся представления и социальные знаки. «Смех есть аффект от внезапного превращения напряженного ожидания в ничто» — эта формула Канта у Салтыкова-Щедрина звучит так: «Добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он чижика съел!»

Когда на Красной площади сел самолет немца Матиаса Руста, беспрепятственно пролетевшего полстраны, мир повалился в корчах от хохота: на его глазах сел мимо стула толстый, важный, в черном костюме с орденскими планками, с суровым лицом и тяжелыми кулаками. Какие там кровопролития — чижика даже не сумел съесть. Мир задыхался от смеха, боясь признаться себе, что физиологически это состояние болезненно напоминает прежнее, когда он задыхался от страха.

Резкая смена социального статуса смешна: таксист-кавалергард, борщ в желе, парикмахер-корнет, медведь, побеждающий чижика, медведь, чижиком побежденный.

Держава терпела поражения и раньше, но совсем по-другому. Когда Кеннеди в 62-м переиграл Хрущева в Карибском кризисе, человечество замерло в ожидании конца: тут смех мог быть лишь истерическим. Пустяковый эпизод с Рустом породил исторический смех — такою на памяти XX века еще не было. «Смех естественно является только тогда, когда сознание неожиданно обращается от великого к мелкому» (Спенсер). Высвобождается огромное количество энергии, накопленной десятилетиями затаенной боязни, неискреннего дружелюбия, показной небрежности. С облегчением вырывается воздух: «Бурбон стоеросовый! Чижика съел!», «Олух царя небесного! Чижика съел!»

Родина на глазах становилась смешной, и не рассмеяться было невозможно. Над депутатом, искренне не понимающим, почему рубль не равен доллару: тут один и там один. Над предложением ввести налог на половую жизнь. Над плачем признанного поэта о жестокостях режима, не пускавшего его на банкет в Копенгаген. Над проблемой проблем: принимать ли в дворянские общества бывших коммунистов и настоящих евреев. Над проектом создания при министерстве культуры курсов гейш. Над простодушной эротикой и детсадовским матом. Над трогательным доверием к колдунам, астрологии и хиромантии: «для участия в эксперименте вам надо будет прислать в редакцию отпечатки обеих рук и первых фаланг всех десяти пальцев». Над рекламой, по необходимости заново осваивающей русский язык: «оплата по факту», «широкий выбор принтеров, плоттеров, сканеров и стримеров». Над всем этим нельзя было не рассмеяться. И слава Богу. Смешно — значит, не страшно.

Во все времена смех носил сакральный характер, ему приписывали способность увеличивать жизненные силы (что отразилось в формуле: «Пять минут смеха — двести грамм сметаны»). Смех сопровождал обряд инициации — символического нового рождения — и даже способствовал воскрешению из мертвых. Трудно удержаться от искушения и не связать образ смешной родины с попытками ее включения в семью народов на правах члена взрослого, равноправного, а главное — обычного, которого не нужно бояться, над которым можно шутить, посмеиваться, хохотать. Как над любым из нас.

Пальба по американскому воздушному шару. Признание Гитлера образцом политика. Выселение иностранных представителей из резиденции «Дрозды» под видом ремонта канализации. События не главные за годы правления Батьки (точнее — Бацьки), как называют президента сторонники и противники, но именно они выводили Белоруссию на первые полосы мировой прессы. Эта и многие другие случаи объединяет трагикомическая окраска, с убывающим вниманием ко второй, смеховой, части слова и явления. «Их надо стряхнуть, как вшивых блох!» — сказал Батька о предпринимателях, и те не рассмеялись. Он ответил брестскому губернатору, который оправдывал низкий урожай плохой погодой: «Ты же сам просил у меня дождь, так чего же теперь жалуешься на дождь?» — и губернатор не подумал усмехнуться. Находка для карикатуристов, аккуратно выложенный — редкий волосок к редкому волоску — президентский чубчик даже в относительно либеральные годы не становился предметом изображения: все знали, что месть Батьки будет безжалостна. Я видел, как без улыбки отводят глаза прохожие от надписи на дверях парадного в центре города: «Электорат Батьки, прекратите ссать в лифте». Хорошо, на следующий день милиция соскребла.

Свирепая серьезность белорусской власти каким-то образом соотносится с ее русским языком. Так сложилась лингвистическая судьба этой русифицированной (и в XIX веке под знаком борьбы с полонизацией, особенно после Польского восстания 1863 года, и в советском XX столетии) страны, что здесь человек, уходя из деревни в город, окончательно уходит к русскому языку. А если учесть, что Белоруссия становится все более и более городской, что за два последних десятилетия XX века число деревень сократилось на полторы тысячи, легко понять горе доцента, который вез меня в леса за Лиду, и других патриотов: дебаты в парламенте по судьбоносному референдуму в ноябре 96-го, который должен был утвердить (и утвердил) диктатуру Батьки, велись по-русски. Я дивился этому, сидя на балконе парламентского зала, пока не заметил, что редкие переходы на белорусский вносили неуместное легкомыслие, вся эта фонетическая специфика — дзеканье, цеканье, твердое «р» («Бора, я гавару, возьми трапку и наведи парадак»). Да, еще аканье — вполне московское: вот доказательство родства наций,

Вы читаете Карта родины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату