У меня дома на книжной полке в рамочке — облигация 1930 года 'Книга вместо водки'. Вы­думанное противопоставление. Неуместный предлог 'вместо' там, где должен стоять союз 'и', соединяющий две главные российские страсти. Непьющий интеллигент — оксюморон. Пьющий интеллигент — тавтология. Десятилетиями вскорм­ленная алкогольная философия, пьяный образ жизни — достойный уже потому, что частный, выведенный из-под государства.

Поэма Венедикта Ерофеева стала пособием по противостоянию личности обществу — в том сильнейший пафос книги и причина ее феноме­нального успеха. По книге 'Москва—Петушки' можно жить, много ли таких книг на свете. Она разлеталась на цитаты, заучивалась наизусть, словно и вправду поэма. Помню одного знакомого, человек был серьезный, у него над столом вместо папы с мамой висел Шопенгауэр. Опро­кинув рюмку, степенно произносил: 'Хорошо! Был поленом — стал мальчишкой'. Годами читал только ерофеевскую книжку и говорил, с непри­язнью поглядывая на портрет немца: 'Не, даже не думай, исключено, им не врубиться, забудь'. Доморощенный Тютчев, с заменой горечи на торжество.

Водка как идея — может быть, нагляднее все­го это явлено в мифологии русского превосход­ства над Западом: бесчисленные рассказы о том, где, как, когда и кто кого перепил. У Костомаро­ва слышна интонация недоумения: 'Русские при­давали пьянству какое-то героическое значение. Доблесть богатыря измерялась способностью перепить невероятное количество вина'. Через столетие эпизод в фильме 'Судьба человека' в одночасье сделал Сергея Бондарчука народным героем. Когда пленный русский солдат, залпом выпив стакан водки, говорит нацистскому офи­церу: 'После первой не закусываю' — ясно, что война уже выиграна, без танков и самолетов, одной питейной доблестью.

Розанов попенял Костомарову и прочим ле­тописцам: 'История России' — это вовсе не Ка­рамзин, а история водки и недопетой песни'. Он, сказавший: 'Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы', беспо­мощно и беспроигрышно крыл западное рацио­нальное лидерство бестелесными козырями: даже не просто словами, но словами недогово­ренными и словами непроизнесенными, шумел- камышами от всей души.

Не забыть фантасмагорической картины пер­вых перестроечных лет. В очереди к колодцу со святой водой в Троице-Сергиевой лавре бого­мольные старушки в косынках сжимают в руках разноцветные бутылки из-под джина, виски, вер­мута — в те времена единственная подходящая в стране посуда с надежной пробкой на винте. Как прихотливо воплотилась евангельская метафора о новом вине в старых мехах!

Недалеко уйдя от этих бабушек, Евтушенко писал в 60-е о французских буржуа: 'Приятно, выпив джина с джусом / и предвкушая крепкий сон...' Мало того что джин мешают с тоником, а не с соком, его не пьют на ночь, это аперитив, и уж точно так не станут поступать французы. Ка­кая разница: главное — нарядно.

Красивой экзотикой были — за неимением далекого неведомого джуса — и прибалтийские изделия. Рижский черный бальзам считался от­личным подарком в Москве или Питере, а кера­мические бутылки из- под него не приходило в голову выбрасывать: получались цветочные ва­зочки. Мы же в Ригу везли из Эстонии парный ликер - женский 'Агнесс' и мужской 'Габриэль', приторный 'Вана Таллин' в виде крепостной башни. Из Литвы — водку с разнузданным именем 'Dar pa vienu' ('Еще по одной') и натураль­ные фруктово- ягодные вина, о которых гово­рили, что английская королева заказывает их ящиками. Королева была алкоголичкой широко­го диапазона: она выписывала и наш бальзам, и армянский коньяк, и массандровский портвейн, и московскую водку, разумеется, — расхлебывая всю советскую винно-водочную отрасль.

Соцлагерь поставлял румынский ром 'Супериор', ром кубинский с высоким черным чело­веком в лодке, югославский виньяк, болгарскую 'Мастику' вкуса и запаха мастики, польскую 'Вудку выборову'. В 71-м году в Нарве я впервые в жизни попробовал в местном баре джин-тоник, чувствуя себя персонажем американского кино. Джин был венгерский, тоник — эстонский: тооник. За неимением английских чемоданов обхо­дились своими пословицами.

Когда появился алкоголь с настоящего Запада, отношение к нему прошло все положенные этапы, начиная с восторженной некритичности: здоровен­ные мужики под рыбца принимали 'Амаретто'. Потом увлеклись ритуальной стороной дела: под­жиганием сахара для абсента, облизыванием лай­ма с солью под текилу, забрасыванием кофейных зерен в самбуку. Усложненность питьевого обряда для не пьющего запойно американца или евро­пейца (пожалуй, только ирландцы и шотландцы робко приближаются к российскому уровню) восполняет содержание формой. Взять хоть десят­ки рюмок и бокалов для разных напитков в лю­бом приличном баре: никто не ошибется, налив джин-тоник в сосуд для мартини. Не зря толстая книга-пособие называется 'Библия бармена'.

Русскому человеку ритуальные новшества потрафили уважительным отношением к выпив­ке, подтверждая краеугольную мысль: алко­голь — это идея.

Сам-то русский обряд сводился к всегда дос­товерным и у каждого своим правилам питья: что 'не мешать', как 'повышать градус' или 'пони­жать градус', после чего 'никакого похмелья'. Все рассуждения, иногда даже разумные, разби­ваются о количество — как в той довлатовской истории о нью-йоркском враче, который так и не поверил, что это скромная правда: литр за при­сест. Градус менять можно и нужно в течение за­столья, но на уровне третьей бутылки перестает действовать не только арифметика, но и диффе­ренциальное исчисление. Мешать очень допусти­мо, даже водку с пивом, но не в одном стакане.

И — не разделять еду и питье. Суть европей­ского подхода в том, что крепкий алкоголь обыч­но пьется до или после еды, а вино — часть тра­пезы. Понятно, что выпивка как идея на этом пути исчезает. Войдя в состав чего-то утилитар­ного и повседневного, выводится из закромов белой или любой другой магии, переходит из ка­тегории бытия в категорию быта. Ни 'Москву— Петушки', ни 'Москву кабацкую' не написать.

...Уже в третий раз выполняя заказ по 'Моск­ве кабацкой', я констатировал, оглядывая зал клубного буфета: 'Снова пьют здесь, дерутся и плачут', как из угла окликнули:

— Слышь, военный, иди выпей, хорош читать.

—  Сами же хотели.

—  Хотели-перехотели. Иди выпей.

Чувствуя себя непонятым поэтом, сел под ог­ромной картиной в блестящей, недавно посереб­ренной раме — не разобрать, Айвазовский или Шишкин, какая-то природа. Мне налили, на вы­соких тонах продолжая свой прерванный разго­вор.

— Так я захожу, а у него там всё — горюче-смазанные материалы, карасин, масло импортное, ну всё...

Выпил, бормоча про себя: 'Шум и гам в этом логове жутком...'

—  Чего ты? Чего не нравится?

— Да нет, это строчка, из Есенина.

—  Хорош с Есениным. Заманал уже.

Шум в самом деле такой, что и музыки не слышно, не то что стихов. За соседним столиком истошные вопли:

— Я тебе, бля, авиатор, а не какой-нибудь пид­жачок!

—  Давай-давай, рассказывай!

—  Нет, Рома, ты понял?

— Я, конечно, Рома, но не с парома!

—  Нет, ты понял? В первые годы XX века Ремизов еще сомне­вался: 'Жизнь человека красна не одним только пьянством'. Итог столетию подвел Жванецкий: 'Кто я такой, чтоб не пить?'

СЛОВО 'Я'

Владислав Ходасевич 1886-1939

Перед зеркалом

Nel mezzo del cammin di nostra vita 

Вы читаете Стихи про меня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату