интерьере органично оралось под гитару (без банта): 'Ледорубом, бабка, ледорубом, Любка, ледорубом, ты моя сизая голубка'. Дальние дороги, 'милая моя, солнышко лесное'. Из 'Огонька' вырезали импрессиони стов: что 'Огонек' публиковал — то и вырезали.
С третьей же стороны, немедленно — как всегда бывает с одновременно разными обличиями свободы — усилились поиски народных корней. Квартиры украсились иконами, прялками, лубком. В 'Июльском дожде' Марианна Вертинская очаровательно танцует твист в лаптях. Грибоедов за полтораста лет до этого потешался над смесью французского с нижегородским — и зря потешался: только так, шатаясь из стороны в сторону, прихватывая на ходу и по ходу отбрасывая, развивается любая культура.
При всей пестроте б0-х квартиры истинных шестидесятников походили одна на другую: инженера, артиста, физика, журналиста - потому прежде всего, что человека определяла не профессия, а хобби. Вовсе не оттого, что на первый план выходила частная жизнь, явленная в личных склонностях, а потому, что человек обязан был быть гармоничным. У тебя профессия, тебя научили, а умеешь ли ты разжечь костер с одной спички, а играешь ли ты на гитаре, и вообще, где твой ледоруб?
Установка на отдельные квартиры была хороша, но сами квартиры в 'хрущобах' — очень плохи. (Аналогично — со всеми другими соотношениями слова и дела, до сих пор, от Конституции начиная.) Почему-то особенно огорчали совмещенные санузлы, что несомненно удобно, когда в квартире два-три человека, но если больше, то неловко сидеть, когда рядом лежат.
Проблема гигиены находилась в небрежении, хотя прогрессивная книга 'Твой дом, твой быт' рекомендовала 'ежедневно мыть теплой водой с мылом все места, где может застаиваться пот'. Но уж вопрос физиологических отправлений воспринимался досадной помехой. На российскую целомудренность наложилась общеевропейская викторианская. Меня в детстве озадачивал 'Таинственный остров' Жюля Верна: при дотошном описании устройства жилья в пещере — ни слова о сортире. Зощенко упоминает характерно: 'Раз, говорит, такое международное положение и вообще труба, то, говорит, можно, к примеру, уборную не отапливать'. Повышенное внимание к этому делу было знаком чуждости: в 'Молодой гвардии' для оккупанта 'была сделана отдельная уборная, которую бабушка Вера должна была ежедневно мыть, чтобы генерал мог совершать свои дела, не становясь на корточки'. На корточки в те времена становилось подавляющее большинство населения страны. Не раз ходивший в первый год срочной службы 'мыть толчки', досконально знаю, что в армии уборные строились в расчете 1 очко на 20—25 солдат. Нам хватало. Городские туалеты служили убежищем зимой: здесь выпивали и закусывали, в женских — торговали косметикой и одеждой, так что пользоваться сортиром по прямому назначению делалось неловко.
Домашний санузел — совмещенный или нет — украшался, для чего везли технику из соц- и же лательно из капстран. Известный писатель-сатирик рассказывал, как долго объяснял сантехнику, что привез из Финляндии биде и оно только похоже на унитаз, но назначение другое. Выслушав, мастер веско сказал: 'Ты чего мне тут говоришь? Мы что, пиздомоек не ставили? Да я их наизусть знаю'. Успокоенный писатель ушел, а когда вернулся вечером, увидел, что биде аккуратно вмонтировано заподлицо с полом.
Позитивистское мышление требовало 'научного' обоснования и гигиены, и эстетики. Инструктивные книги обосновывали то, что было, кажется, и так ясно: 'Недостаток солнечного света может способствовать появлению таких заболеваний, как малокровие, рахит у детей и пр. Грязные, запыленные стекла задерживают половину солнечных лучей', 'Портьеры не только защищают помещение от любопытных взглядов, но и служат хорошей тепловой и звуковой изоизоляцией', 'Цветы в комнате украшают жилище. Кроме того, они в течение дня активно поглощают углекислоту и выделяют много кислорода'.
Понадобился брежневский застой, когда общественная безнадежность обратила человека к насущным личным нуждам — быт негласно, но необратимо реабилитировался. К тому же шестидесятники довели до пародии и обессмыслили атаки на мещан, объявив их источником всех социальных бед, в том числе фашизма и сталинизма. Обыватель, обставляющий квартиру, вписывался в цивилизованную норму, которой теперь можно было не стесняться. И, что очень важно, — не бояться. Не то чтобы люди переме нились — разложилась власть. Разложилась она давно, уже в 30-е революционеры стали бюрократами и обросли привилегиями, но сейчас этого, по сути, не скрывали. В 'холодной войне' победили не ракеты, а ручки 'паркер', зажигалки 'ронсон', джинсы 'ли', машины — не 'жигули', а 'тойота', а лучше 'мерседес', добротная мебель, просторная квартира, дача. Победила идея жизни, то есть идею победила жизнь.
На широчайшем уровне — от зажиточного колхозника до городского интеллигента и провинциального партбюрократа — предметами вожделения были хрусталь, большой ковер (или безворсовый 'палас'), мебельный гарнитур югославского или румынского производства. На высоком столичном уровне появлялись вещи из Западной Европы и Штатов: электроника, кухонная техника. Невыездных по мере сил обслуживала Прибалтика: транзисторы, магнитофоны, а также подсвечники, вазы, пепельницы, вешалки — вообще мелкие бытовые предметы, обилие которых подтверждало полный отказ от аскетической модели дома. Среди элиты выше 'фирменной' мебели ценилась антикварная, само наличие павловского инкрустированного столика было пропуском в высший круг. В таких домах на стенах висели живописные подлинники: русских академистов конца XIX века либо современных художников, которым уже было принято заказывать портреты членов семьи.
Человек на всех уровнях полюбил жить богато и нарядно — попросту полюбил жить! Как писал по сходному поводу Зощенко: 'Получилось довольно красиво. Не безобразно, одним словом. Морда инстинктивно не отворачивается'.
За прошедшие годы переменилось многое: психика, эстетика, акустика, оптика. Как-то я шел в районе московских новостроек. Красная неоновая вывеска прочитывалась издалека: 'Тигровый центр'. И только через полсотни метров сообразил, что все-таки 'Торговый центр'. Другая пошла жизнь: в конце концов, почему бы и нет, отчего бы тиграм не иметь своего центра?
В свое время Галич пел: 'Мы поехали за город, а за городом дожди, а за городом заборы, за заборами вожди'. Сейчас заборов стало еще больше, вокруг той же Москвы, но это уже иное.
Дома под Москвой, Питером, Екатеринбургом, Нижним — особое российское явление: гибрид старой русской усадьбы с американским пригородом. Ведь это не уединенная бунинская Орловщина, а каких-нибудь полчаса-час от центра. Стилистический ориентир — начало XX века, но психология обитателей иная. Они жмутся друг к другу, потому что своя собственная надежная охрана по карману очень немногим, и они собираются вместе, неуютно ставя дома тесным рядком: сообща обороняться. Миллионерская коммуналка. Дачные поселки обнесены крепостными стенами, у ворот шлагбаумы, псы, автоматчики. Красивая жизнь куплена, но за нее страшно. Не помещичьи усадьбы, а феодальные замки среди крестьянских полей. Там, за заборами, воссоздается жизнь, о которой надолго забыли, но Бунин все-таки писал о той собаке, которая лежит у камина, а не рвется у шлагбаума с поводка.
ПЕСНЯ ПАМЯТИ