суесловие. А проникнуть в глубину хотя бы вот такого явления, — он ликующе шелестел газетой, — не хватало времени.
Самобичевание и восторги Савина были трогательны и немного смешны. Человек он был уже немолодой, и подобные восторги отдавали печалью, несбыточными надеждами и самообольщением.
— Вот вы написали про гнилой угол, — сказал я как-то, — а ведь мечтали написать о Салтыкове. Помните?
— Помню ли. Да я ни на минуту не забывал! Я был заворожен всеми этими разговорами, спектаклями, книгами — глядите, дождались, пришел деловой человек! — Внезапно смолкнув, он глянул на меня сердито: — Вы сказали про гнилой угол? Я написал о человеческом достоинстве. Мы все печемся об общественном благе, все наши разговоры — об интересах дела. Но ты дай мне отдельного человека, скажи о достоинстве его, защити его в полный голос… пусть он поймет себе цену как созидателю…
— Между тем строители даже не откликнулись на вашу статью.
— Фи, что для них конфликт между бригадирами! Строительство идет полным ходом, сдадут объект в срок, даже раньше срока… да и Шулейкина не обойдут наградой. Да только возместит ли награда нравственный урон? Ведь оплевано трудолюбие, безотказность, доверчивость человека… Бог с ними, с начальством. Я сделал свое, не покривил душой — и радуюсь.
Что ж, думал я, может быть, Савину и важен его поступок. Но насколько все это важно в огромном строительстве? Ведь в конце концов Салтыкову лучше знать, куда какую бригаду направить, как организовать дело, а неувязки, обиды между людьми — где их нет.
Строительство между тем разворачивалось, непрерывно шел большой бетон, и профессиональное любопытство подгоняло меня: не упусти момент, такое не часто строится даже у нас.
Теперь я входил к Салтыкову без прежнего волнения и отчужденности, с каждым разом убеждаясь, что происшедшие в нем перемены незначительны — он все более приобретал для меня прежние свои черты, даже внешне казался очень молодым, прежним, во всяком случае прорабы и начальники участков, которыми он командовал, выглядели куда старше. Одно не нравилось: слишком панибратский, простоватый тон взялся между нами. Вот и на этот раз, едва сев против его стола, я спросил:
— Ну, досталось на орехи?
Он тут же сообразил, о чем речь:
— Даже пожурить забыли. Что ты, такие дела! — Он сердито взворошил бумаги, отмел в сторону и поманил меня через стол: — Шулейкин не взял бы шестьсот кубов. ФЛМ, брат, самая горячая точка… мы весну-красну ждали как самые растреклятые лирики — и вот он пошел, пошел большой бетон! У Апуша в бригаде и плотники, и бетонщики, и, главное, сварщики. Я не давал ему сварщиков, он сам учил ребят. А Шулейкин чуть что — дайте сварщиков. А сварщики у Апуша. Или вот история с металлической опалубкой. Это ж моя давняя мечта, еще в ПОРе голову ломал. Опалубка стоила мне нескольких седых волос, ей-богу! Деревянную после пяти-шести оборотов надо заново сколачивать, но металлическую ни один завод не берется сделать. Так вот Апуш нашел какой-то захудалый заводец, я о таком и не слышал, свел наших хозяйственников с ихним руководителем — и на, получай металлическую опалубку! Хозяйский подход у парня. — Глаза у Салтыкова заблестели, он с жаром продолжал: — Десять дней назад бригада приняла шестьсот кубов, уже за один этот день великое им спасибо. Но вот уже одиннадцатый день подряд они продолжают принимать по шестьсот.
— Шулейкин все еще на гнилом углу?
— Шулейкин ушел. Жаль, хороший парень. Это, брат, убыток.
— Ну, а кто у вас подсчитывает моральные убытки?
— Да уж не я, — ответил он просто, без вызова и озлобления. — Партком, завком, комсомол воспитывают народ, а я выступаю в роли разжигателя страстей: нужен план, кровь из носу, сделаете — получите сверхурочные, премиальные. Ну и на мой призыв откликаются не только бессребреники. Кто первый, кто изворотливей… — Он засмеялся. — Иные изворотливые у соседей из-под носа выхватывают то бадью, то изоляционный материал. Вот так. Но я все-таки добьюсь четкой организации — и разом покончу с этой кустарщиной. Видишь ли, точному расчету проектировщиков мы не можем дать четкую организацию труда… мы искажаем всю прелесть созидания… много суеты, спешки, каждая новинка слишком быстро становится повседневностью. Люди внушаются мыслью, что все в жизни стремительно, все делается в напряженном действии, и результаты всегда явны и неопровержимы, как в последней главе детектива. Нашу лихорадочность принимают за фанатизм, захваченность делом… Я, веришь ли, так взвинтил темп, что кажется: энергии у меня через край, такая, черт возьми, уверенность в себе — веришь в свой позитивный подход, сообразительность, безошибочность. — Он развел руками, изобразил на лице испуг: — Остановлюсь иногда — страшновато делается. Предложат пост начальника главка — возьму да и пойду. А ведь я всего лишь инженер, простодушно радуюсь своей причастности к общему делу, нравится, что я среди людей. Вот и все. Но этого, слава богу, хватит на мою жизнь. Ну, хочется немного творчества, оравы детишек… хотя бы четверых, — то ли в шутку, то ли всерьез признался он.
Тебе бы хоть одного, подумал я. И так жалко, пронзительно жалко стало мне Алешу Салтыкова.
2
Не удивительно, что молодые люди без сожаления оставляли городок. Ветеринарный техникум, кирпичный завод, заготконтора, кондитерская фабрика — невелик выбор, не правда ли? Но мои братья покидали не городок, а
Тем удивительней было для меня, что Деля, прожив четыре институтских года в большом городе, вернулась учительствовать в городок, и не просто в городок, а в бревенчатую двухэтажную старую школу, которую построил еще ее дедушка, учитель Мухаррам, и в которой директорствовал потом ее отец, учитель Латиф.
А за нею в городок отправился Билял.
Зачем она поехала туда, зачем?
Задним числом я вспомнил один наш разговор. Уж не помню, о чем говорили, но потом перешли к предрассудкам, крепко держащим обитателей городка. Путь к свободе личности лежит только через свежесть взглядов — что-то в этом роде говорил я Деле. Она посмотрела на меня, будто не понимая. А разве я сказал что-нибудь туманное?
— А как бы ты почувствовал себя, если бы вдруг все твои привычки — это то же, что и предрассудки — оставили тебя? Тебе не было бы страшно такой свободы?
А разве у Апуша не было закоренелых привычек? И разве у такого существа они не сильней, чем, например, у Дели?
…Я поцеловал ее, только чтобы успокоить ее, только чтобы облечь в какой-то жест свою жалость, и сказал: «Иди, иди к нему. Он, по-моему, в ужасном состоянии». Губы у нее скорбно дрогнули, она повернулась и побежала к флигелю. А я пошел со двора и ни разу не оглянулся.
Расставшись с Делей в тот день, я как бы подвел черту под своей праздной, безмятежной и, оказывается, тяготившей меня жизнью. Вскоре я оставил институт и поступил в редакцию. И почти что забыл о непрочной, как-то враз распавшейся компании, о Биляле, дяде Харуне. Делю я тоже исключил из реального мира, но оставил себе смутную утешительную мечту, грезу, будто бы потом когда-нибудь меня ждет встреча с нею.
Четыре года прошло после памятного расставания с Делей. «Четыре года!» — удивился я однажды и точно в мгновение почувствовал быстротечность жизни. Это я впервые почувствовал, и это было повзросление, пусть позднее, не в этом суть. О том, что Деля вернулась в городок, я узнал в короткой уличной встрече от Жени Габриэляна. Да, она уехала в дедовскую ветхую школу, чтобы вернуть оценкам их