них спокойное чувство достоинства. Почему оно не передалось, например, мне? У кого перенял я способность к притворству?..

Отчим долго не отвечал, и когда я уже отчаялся ждать, он заговорил медленно, глуховато, точно и сам еще сомневаясь. Он говорил о Хемете. Да, говорил он, Хемет достоин уважения, недаром о нем в городе ходят легенды. Но разве ты не видишь, что Хемет весь в минувшем, в затвердевшей скорлупе вчерашнего своего бытия, он закоснел не только в своей любви к лошадям, но и в понимании свободы, необходимой человеку. Где теперь Хемет? На проселке, в повозке, в то время как мимо промчались сонмы моторов, оглушив и обвеяв пылью великого движения.

А дедушка Ясави? Я ценю людей, преданных страсти. Но его страсти давно уже бурление вхолостую. Не на почве ли, взрыхленной дедами, расцвела пышным глупым цветом, например, свадьба Биляла и Дели? Не идеализация ли милых иному сердцу предрассудков портит нам потом всю жизнь?

Почему живучи предрассудки? Может, потому, что связаны с тем, что дорого нам, — с дедом, отцом, родным домом, где ты играл в детстве и сохранил о нем память вместе с памятью о юной поре. Парадоксально: юность самое светлое и незабываемое, а помнится вместе с нею давно осужденное на исчезновение.

Я слушал его и думал: что я понимаю в той жизни? В той жизни — с ее ветхими традициями, непостижимыми порядками — все в той жизни для меня только память. Для меня и для таких, как я. Ведь в сущности мы не так уж непримиримы к прошлому, потому что тешимся памятью, ищем в ней доброе зерно, даже там, где и в помине нет ничего разумного и мудрого. Мы, собственно, цепляемся за какой-то романтический стандарт, мы ни за какие блага не согласимся жить той жизнью, а между тем на всех перекрестках шумного, энергичного города поем славу нашей деревне, нашему городку. Как мы отчуждаем его, как мы не любим его, наш городок, когда с восторгом и без удержу болтаем о нем…

Потом мы долго сидели молча, и наше молчание уходило в необъятное молчание ночи. Настольная лампа, казалось, устало взмигивала перед тем как погаснуть. Да нет же, устает керосиновая лампа, когда ты сидишь где-нибудь в дедовском домике и читаешь до полуночи, и язычок пламени вздрагивает и краснеет.

— Постарайся не волновать маму, — тихо, даже с робостью проговорил отчим. — Тебя слишком долго не было, и она очень беспокоилась.

Я кивнул отчиму, улыбнулся. Я кажусь им неустроенным, может быть, не очень счастливым, они беспокоятся за великовозрастного одинокого своего отпрыска. К тому же я стесняю их, побуждаю скрывать запоздалую взаимную приязнь. Приди оно раньше, их душевное единение, оно, возможно, приняло бы несколько безалаберную, расточительную форму. Но возраст и состояние здоровья склоняли моих родителей к бережению каждого дня, каждого часа. В иные минуты мне было даже неприятно замечать, сколько почтения отдается каждому мигу, как он смакуется, как он вздорожал, каждый миг их теперешней жизни…

5

В то лето мы сбились в компанию, чтобы, наверное, пропеть отходную нашей молодости. Помните, как в отрочестве? — вы приходите к приятелю, отправляетесь шататься, а там к вам присоединяются ваши знакомые, бездельной веселой толпой вы бродите, болтаете, ерничаете, Начало компании положили мы с Салтыковым, затем к нам присоединились кое-кто из наших коллег, Нурчик со своей девушкой и приятелями, а с появлением Габриэляна мы уже составляли некий центр притяжения для всех, кто обожал пикантные компании, причастностью к которой мог бы похвалиться и преуспевающий муж и мечтающий об успехе юнец.

Примкнул было и Билял, но только для того, чтобы увести от нашей компании докторшу Аню. В один прекрасный день она вывернулась из-за угла, нимало не смутившись, сказала: «А, вот вы где!» — хотя знала только меня, и, представьте, пошла гулять-бродить с нами. Вот тут-то и появился Билял.

Всем своим поведением Аня как бы говорила нам: вы как хотите, а Билял для меня значит чуть больше, чем все остальные; но ведь у вас у каждого есть девушка или женщина, которая относится к вам в точности так же, — и Аня мило улыбалась.

О, я знал, как недолговечны компании наподобие нашей! Эта мысль внушалась тем сильней, чем больше не хотелось нам расставаться. Люди, сплоченные в таких компаниях, самые бескорыстные, самые отзывчивые и чуткие друг к другу, не озлоблены суетой, не заражены интриганством — все этакое происходит где-то там, за пределами товарищества. И ни одна компания не распадается так легко, да и безболезненно тоже, как компания свободных людей. Но пока что мы были вместе. Нас объединяла, как бы это сказать, передышка перед какими-то изменениями в жизни каждого. Несмотря на открытую взаимную приязнь, громогласное дружелюбие и доверие друг к другу, мы, однако, вели себя скрытно. Могли говорить о чем угодно, но никому бы и в голову не пришло поделиться домашними заботами, например, болезнью родителей, смертью ближнего, несчастиями по службе. Как будто ни у кого не существовало ни душевных связей, ни потерь, ничего. Зная о многом, мы почти что ничего существенного не знали друг о друге.

И докторша Аня как будто первая ощутила холодноватость и чопорность нашего недолговечного союза, И каким же, надо думать, человечным казался ей чувствительный, готовый в любую минуту на исповедь и открытый для чьих бы то ни было излияний Билял.

— Как чувствует себя ваш отец? — спросила она однажды.

— По-моему, превосходно.

— Он у вас, кажется, конструктор?

— Да. И, говорят, неплохой конструктор. А больной он никудышный, а?

К моему удивлению, Аня серьезно отнеслась к моим словам.

— Никудышный, самый что ни на есть! Не знаю, как другим врачам, но все всегда хочется видеть в моих пациентах некоторое наплевательство к своему здоровью.

— Вы думаете…

— Вот как, например, у мужика-крестьянина. Был он крепкий и сильный, подкосила болезнь — что ж, видно, пришел срок.

— Вы думаете, мой отец дрожит над своим здоровьем?

— Нет. Но он был бы не прочь переконструировать свой организм на манер железной машины, чтобы опять и опять творить бульдозеры, грейдеры… что еще?.. Такие люди, по-моему, теряют непосредственные связи с жизнью, они чувствуют ее через машину.

— Аня! Вы говорите ерунду. Если хотите знать… вот если взять меня…

— Боже мой, — воскликнула она, — вас! Вы, пожалуй, рано перестали быть ребенком, хотя это вовсе не значит, что вы рано повзрослели. Вы тоже потеряли непосредственность и стали гадать: а как же себя вести? И стали следить за каждым своим шагом, стараться делать как другие… А подите вы все к черту! — Ее глаза увлажнились слезами. — Единственный из вас, с кем можно говорить по-человечески, это Билял.

Очень скоро Билял и Аня ушли от нас и больше не появлялись.

И вдруг исчез Салтыков. На мои звонки отвечал он уклончиво, ссылался на занятость, но голос его звучал весело и свежо.

— Скоро, — прокричал он однажды в телефон, — скоро все узнаешь! Я счастлив, старик!

А через день или два мы увидели его с женщиной. Даже я не сразу признал в ней Зейду, кареглазую Харунову дочку, сбежавшую когда-то из родительского дома с молоденьким офицером. С ним она развелась вскоре же, но в город вернулась только теперь, спустя десять лет.

В те далекие безмятежные дни на зеленом дворе ветлечебницы Зейда вызывала у нас восхищение, но между тем, насколько я помню, никто не пытался противопоставить себя ее щеголеватому поклоннику. Видеть ее было хорошо, отрадно, и прелесть заключалась не в обладании, а в том чувстве, которое ты испытывал. Никому не приходило в голову, умна она или глупа, трудолюбива или ленивица, как перед картиной живописца не задаешь себе подобных вопросов. Слишком прелестна была она телесной красотой и

Вы читаете Земля городов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату