– Не обижайся, брат Петр, – Ансельм улыбнулся и достал из мешка нечто сухое и сморщенное. – Этот корень у меня на родине называется «Пастушка». Здесь он не растет. У меня оставалось немного…
– А где это – у тебя на родине? – ляпнул нормандец, позабыв настоятельный совет аббата.
Ансельм на мгновенье сжал губы, затем вновь улыбнулся:
– В Италии, брат Петр. Эта трава растет на юге, в Калабрии.
– Так ты оттуда?
– Нет. Я родился в Риме, а жил в Тоскане, затем в Неаполе.
Нечто подобное я и предполагал. Для кастильца или грека Ансельм слишком правильно говорит по- латыни. А для окситанца[2] слишком смуглый.
– Ну вот! А то молчать все! – Пьера окончательно понесло, но я почему-то не вмешался. – А то как получается? Мы ж ничего не скрывать, живем вместе, из одной миски едим. А тебя и спросить ничего нельзя!
Интересно, что ответит Ансельм?
– А может, я великий грешник, брат Петр, – на губах у паренька по-прежнему была улыбка, но глаза смотрели серьезно.
– Ты? – Пьер взмахнул рукавом ризы, чуть не опрокинув котелок. – Ну, Ансельм, ты и сказать…
– Брат Ансельм, – негромко поправил я, и Пьер, наконец-то сообразив, что заговорился, умолк.
Может, Ансельм и был великим грешником, но знать это никому не дано. Исповедовался он лично аббату. Даже когда отец Сугерий уезжал – а случалось это часто – никто не имел права принимать у парня исповедь.
– Ты и сам не обо всем рассказываешь, брат Петр. – Ансельм ловко вернул удар.
Нормандец чуть не уронил ложку.
– Я?!
– Ты, конечно, – Ансельм невозмутимо хлебал уху, но в глазах его плясали чертики. – Из-за чего ты из деревни бежал?
– Я? Бежал? – Пьер перевел дух и уныло закончил:
– Ну, бежал. Это… Надо быть… было…
Я-то знал, в чем дело – парень вот уже год, как мне исповедовался. Впрочем, особых грехов у Пьера, как в его прежней, крестьянской, так и в нынешней, монашеской жизни, не водилось. Правда, чревоугодие считается смертным грехом, но обильная кухня Сен-Дени давно уже заставляет исповедников мягко подходить к этому щекотливому вопросу.
После ужина я заставил Пьера прочитать вслух благодарственную молитву, причем проделать это три раза, пока тот не удосужился произнести ее без ошибок, и в довершение всего отправил его за дровами. Недоуменный кивок в сторону Ансельма я проигнорировал, рассудив, что духовное начальство просто обязано порой проявлять самодурство, – иначе уважать перестанут. Ансельм потянулся к котелку, но я отстранил его, сам наполнил котелок водой и поставил на огонь.
– Присядь, брат Ансельм.
Он кивнул и послушно присел на одно из бревен. С озера подул вечерний ветерок, а где-то вдали, за лесом, глухо ударил колокол. Я машинально перекрестился, сообразив, что за все эти дни мы ни разу не отслужили вечерню.
– Брат Ансельм… – я хотел спросить совсем о другом, но в последний миг не решился. – Ты прочел третий раздел Ареопагита?
– Да, отец Гильом.
– Готов побеседовать об этом?
– Да, отец Гильом…
Ансельм отвечал спокойно, словно мы сидели в нашем старом классе, но мне показалось, что он, как и я, думает совсем о другом. И вдруг я понял, что совсем не хочу говорить об Ареопагите.
– Сделаем так, брат Ансельм. Ты прочитаешь книгу до конца, а затем мы устроим диспут. Ты будешь защищать Ареопагита, а я попытаюсь тебя опровергнуть.
– Как отец Бернар?
Я вздрогнул. Мальчик преподносил сюрприз за сюрпризом.
– Отец Бернар не против святого Дионисия Ареопагита, – осторожно начал я. – Он сомневается в некоторых… практических выводах из его трудов.
– Да.
Я не без опаски взглянул на Ансельма. Это «да» могло означать что угодно, но, похоже, в данном случае парень просто надо мной смеется.
Мне вдруг вспомнилось красивое, но холодное, словно изваянное из голубоватого гипса, лицо отца Бернара. «Дело не в этом, брат Гильом…»
– Дело не в этом, – повторил я вслух. – Отец Бернар, конечно, не одобряет, когда церковный алтарь украшают золотом и драгоценными камнями и при этом ссылаются на святого Дионисия, но дело все же не в этом…
Ансельм ждал, что я продолжу, но договаривать я не стал. Умному достаточно – все вокруг понимали,