— Промазать не боишься? Сожрут ведь.
— Не боись. Не сожрут. Поперек глотки стану.
— У Папы-то? Не станешь, Иван Павлович, проскочишь, как пельмень. Ты, конечно, мужик денежный, хитрый и во врагах тебя иметь — удовольствие ниже среднего. Но против Папы — ты никто. Деньги и у него имеются, а вот власти такой — у тебя нет. Ему с тобой драться не надо. Он и руки не запачкает.
— Ой, ли?
— Иван Павлович, ну если я о тебе много знаю, как ты думаешь, он знает меньше? И про счета твои и фирмы за кордоном, и про бизнес, и про то, как и за что тебя прозвали «мистер половинка»? Или ты прокурору тоже скажешь, что это сплетни? Ты хоть сам себя спроси — почему тебя до сих пор не хлопнули? Из-за силы твоей? Из-за бабок? Из-за доли, которую ты наверх носишь?
Кононенко молчал, а Марусич говорил медленно, почти без эмоций. Нельзя было те эмоции, которые его обуревали, показывать на глаза собеседнику. И эмоции были не те, что демонстрируют, и собеседник, мягко говоря, для этого неподходящий. И, если уж быть до конца честным, была у Марусича мысль, такая скользкая мыслишка — ведь может проскочить, сукин сын! Где подлогом, где угрозами, где деньгами — проползет. А уж когда проползет — тогда только держись.
— Нет, Иван Павлович, держат тебя на закуску. Как пикантное блюдо. К выборам. Как поросенка к Рождеству. И весь твой кураж не замечают до времени — чтобы ты жирка нагулял. А потом — раз — и сколько из тебя блюд на столе получится, закачаешься. На ломтики порежут — как ты сейчас банк пластуешь, так и тебя. Чтоб всем заинтересованным лицам хватило. А таких, сам знаешь, много. Так, что это не ты Данилыча за нос водишь, а он тебя.
— Что тебе Данилыч? — спросил Кононенко устало. — Он тебе друг, сват, брат? Что ты за него думу думаешь? У него свои дела, у тебя свои. Ему ты в роли адвоката не нужен. Боишься, что ли?
Марусич кивнул.
— И боюсь, конечно. У меня, Иван Павлович, моральных обязательств перед президентом нет, а и были бы, так дело вовсе не в них. У тебя тоже их нет. Ты, вообще, легок на подъем, прям Фигаро. Я ведь помню, чьим доверенным лицом ты был в девяносто третьем. И как просил прощения у выигравшей стороны, когда Кравчук вышел в тираж. Тебе напомнить, кого ты поддерживал в области во время выборов?
— Я смотрю, память у тебя хорошая. А кто еще помнит об этой херне, кроме тебя? Кроме особо заинтересованных? Кого это сейчас жарит? Все быльем поросло.
— Да я не о том, Иван Павлович, кто чего помнит. Я о том, что Папа ничего не забыл. Разницу ощущаешь?
— Короче, ты говоришь мне «нет»? — спросил Кононенко злым, высоким голосом. Так он говорил когда- то, будучи губернатором, на совещаниях. Полноватый, в плохо скроенном костюме, с коротковато завязанным, безвкусным галстуком и волосами, стриженными под «горшок» — он не вызывал насмешек. Напротив, он наводил ужас на хозяйственников и сотрудников аппарата. Резкостью решений, своей неограниченной властью, которой он пользовался с видимым удовольствием. И однообразным, неизобретательным матом, который выплескивался на подчиненных или оппонентов вне зависимости от возраста или положения на служебной лестнице. Он «срывался с катушек» внезапно, без предупреждения и орал так, что особо чувствительных могли вынести из зала заседаний с инфарктом.
— Сейчас, — подумал Марусич, — он треснет кулаком по столу, и изойдет на крик. Брызгая слюной с запахом бараньего жира. И галстук у него — долларов за триста. И волосы — волосок к волоску уложены. И костюмчик ладный. А суть та же. Ох, как бы он меня сейчас рвал бы зубами. Да, что зубами — руками бы рвал, как калмык — дыню. Все-то ты продумал, Иван Павлович, все учел, одного не учел. Что не все — такие, как ты.
Марусич молча покивал головой, чуть оттопырив нижнюю губу.
— И денег не жалко?
— Это ведь мои деньги, не забыл, Иван Павлович, — мягко сказал Марусич. — Что ж ты меня за мои собственные деньги и купить собираешься? В целях экономии средств? Это уже цинизм. Поиметь хочешь, но задаром. Ты, хоть для приличия, что ли, свои б предложил.
— Свои? Тебе? Сосать, пока щеки не заболят! Перетопчешся!
— Вот видишь, Иван Палыч, время тебя не изменило. Ты, как был, как бы это помягче сказать — жлоб, так и остался. По сути своей.
— Ты б меня лучше не злил. Бабок тебе не жаль, себя не жаль? И пацана своего — тоже не жаль? — спросил Кононенко.
— Вот кого жаль, того жаль. Только ты ж его выпускать и не собирался, так, Иван Павлович? Знаю, что не собирался. Зря не ври, не надо. В любом случае — за Андрюшу мы с тобой пободаемся. Мало тебе не покажется.
— Жаль мне тебя, Марусич, — сказал Кононенко, беря себя в руки. Только смотрел еще исподлобья, что твой бык. — Жаль, что ты туповат оказался. Ни выгоды своей не понял, ни страха у тебя должного перед властью нет. Но на тебе свет клином не сошелся, ты хоть это понимаешь, Михал Михалыч? Другие есть. Если б я тебя на свои купить пытался — все равно не пошел бы?
— Нет. С тобой бы — не пошел. Нет таких денег. И власти такой нет.
— Преданный сильно?
— Да нет. Просто — ты еще худший вариант. То, что мы сейчас имеем — не сахар, но то, что можешь устроить ты — это даже не пи..ец. Слова такого пока не придумали. Все мы не без греха, все воры. Но ты — не вор. Ты разбойник. Тать. Те, кто на тебя поставят и не предадут, в результате — законченные идиоты.
— А вдруг — это ты не на того ставишь?
— Поживем — увидим. Я, вообще-то, ни на кого не ставлю. Только на себя. Но, сдается мне, Иван Павлович, что, ввязываясь в эту авантюру, делаешь ты самую большую ошибку в жизни. Большие деньги тебе крышу сорвали. Вот тебя и понесло. Зарвался ты. Беспредельничаешь. Даже за эту аферу не своими бабками и майном расплачиваться хочешь — чужими.
— Если мне надо будет, — сказал Кононенко, вставая из-за стола, — так я и тебя, как воробья в поле загоняю, не великая ты шишка, Марусич. Не только какой-то сраный банк. Ты еще не знаешь, как я беспредельничаю. Ладно. Поговорили. Бывай, Михал Михалыч. Свидимся еще.
— Обязательно, Иван Павлович, — ответил Марусич, оставаясь сидеть, чтобы не подавать руки. — Обязательно свидимся. Дела у нас с вами общие, государственные.
Кононенко пошел к дверям, и уже на выходе, оглянулся.
— Да, так к слову, раз уж так сложилось. Ты мужик умный, сообразил наверно, что мы с тобой не встречались. И разговора этого — не было. Совсем.
— Поглядим.
— Поглядим? — переспросил Кононенко и усмехнулся. — Ну, ну…
Он еще раз внимательно посмотрел на Марусича, будто видел впервые, и вышел вон.
МММ закурил очередную сигарету, автоматически, без всякого желания, несмотря на мерзкий привкус во рту, который не могло заглушить даже виски.
Неслышно возникший из-за портьер официант, осторожно поглядывая на него, принялся убирать оставшуюся от Кононенко посуду.
— Что-нибудь желаете, Михаил Михайлович? — спросил мэтр, входя в кабинет.
— Нет. Счет, пожалуйста. И попросите охрану подогнать машину.
— Хорошо, Михаил Михайлович.
Спустя несколько минут, Марусич, усаживаясь на заднее сидение своего «Мерседеса», решил, что будет делать дальше. Он не был уверен в своём выборе, но ни на секунду не жалел о нем. И не мог наверняка предсказать его последствия. Но в том, что они будут — сомнений у него не было. Будут. И очень скоро. К несчастью, он не мог предвидеть насколько скоро.
Ни Диана, ни дети, ни Виталий не уловили момент, когда самолет попал в грозовой фронт. «Кукурузник» шел на трехстах метрах, а на этой высоте машину швыряло все время, настолько сильны были воздушные потоки. Заканчивался второй час полета, но для Красновых, никогда не летавших на самолетах такого типа, казалось, что они в воздухе вечность. Виталию, за свою жизнь повидавшему разное, было проще, но, судя по бледности лица и по испарине, выступившей на лбу, и он чувствовал себя некомфортно.