рассказывали, приводило его в восторг. Особенно планы и уставы – одни еще не вполне выполненные, другие же не вполне примененные – казались ему совершенством. Он не знал или забыл, что пословица «бумага все терпит» имеет особенный смысл в России. Дидро немедленно просил перевести ему эти уставы и предполагал напечатать их, что и исполнил позднее. И тут он опять проповедовал в пустыне. Идеям, которые он так бросал на ветер, даже на родине его – даже в стране самой высокой европейской культуры – пришлось прождать больше века, прежде чем прорости и принести плод. Дидро проповедовал всеобщее обучение. Он желал изгнать из школы греческий и латинский языки, уменьшить нагромождение школьного материала! Говорить ему не мешали. Позднее, когда, вернувшись во Францию, он написал свой
Театральные представления воспитанниц Смольного Института и воспитанников Кадетского корпуса, к счастью, доставили философу более благоприятный случай для применения его возвышенных намерений и блестящих способностей. Одна из его любимых тем: «
«Признаюсь Вашему Величеству, – писал он, – что меня если бы не огорчило, то, по крайней мере, озаботило, когда бы мои дети играли так же хорошо. Пьесы, которые их заставляют представлять, вовсе не кажутся мне приспособленными к развитию чувствительности, возбуждению сострадания, желанию делать добро и к воспитанию нравов. Сколько выражений, оскорбляющих слух, на этих невинных устах! Необходимо устроить для них детский театр, который бы принадлежал исключительно им».[66]
В этом отношении философ имел шансы быть услышанным. Екатерина тем более была расположена разделять его чувства, что сама испытала их. Давая играть детям «Заиру» и «Блудного сына», она находила, что любовь занимает в этих пьесах слишком много места, и обратилась даже к Вольтеру, чтобы заполучить от него такой
Все это было прекрасно, но не много подвигало вперед дела философа и самого Дидро. Без сомнения он был очень доволен – и высказывал это – своим пребыванием в Петербурге и
Не знаем, насколько верен рассказ Тибо о маленьком заговоре, составленном придворными против философа и будто бы побудившем его просить окончательной отставки. Ему сказали, что один местный ученый предлагает вступить с ним в диспут при полном собрании двора, чтобы доказать бытие Бога. В назначенный час собрались, и Дидро увидал перед собой незнакомого человека, который без дальнейших предисловий сказал ему:
Милостивый государь, (a—l—b n)/3 = х, стало быть, Бог существует.
Анекдот мало вероятен. Несмотря на показания термометра, у Дидро нашелся бы ответ на обвинение в безбожии, направленное против него, и Екатерина, читавшая его «Письма о слепых в пользу зрячих» и говорившая, что они укрепили ее зрение, должна была, – если может быть, и не вполне ясно – получить некоторое понятие, в чем дело. Достоверно одно: что в конце зимы Дидро понял, что он уже достаточно долго прогостил на берегах Невы – хотя никакого срока не было назначено – и что, оставаясь дольше, он будет только терять время и унижать себя.
Отъезд был грустен. Дидро уезжал совершенно сбитый с толку и с пустыми руками. Об Энциклопедии между ним и императрицей не заходило даже речи, и при тех отношениях, которые установились между ними, он почти потерял возможность обращаться к ее щедрости: слишком уж носились друг с другом, как вельможа со знатной дамой и властелин с властительницей! – Впрочем, в этом отношении сам философ охотно отступился от своих надежд и расчетов. Но ему, волей-неволей, пришлось подумать о возвращении в Париж и о тех упреках, какими его там встретят. И неловко, неуклюже, накануне отъезда, несчастный писатель пошел на казнь: он обратился к императрице с прощальным письмом, отказываясь принять от нее что-либо, кроме какой-нибудь вещи, не имеющей цены, «на память», однако давая понять, что посол «литературной республики» путешествовал не на средства своих поручителей. Потом он писал жене:
«Накануне моего отъезда Ее Императорское Величество приказала передать мне три мешка по тысяче рублей в каждом. Вычтя из этой суммы стоимость дощечки с эмалью и двух картин, подаренных мною императрице, расходы по возвращению и подарки, которые необходимо сделать Нарышкиным... у нас останется пятьсот или шестьсот франков, может быть, даже того меньше...
А в письме к мадемуазель де Волан:
«Возвращаюсь к вам, осыпанный почестями. Если бы мне вздумалось черпать пригоршнями из императорской шкатулки, мне кажется, я мог бы это сделать; но я не хочу давать повода петербургскому